«Не пойду в город богатый.
Я буду в полях жить,
Буду век мой коротати,
где тихо время бежит».
За простотой этих слов стоит опыт, понятный сейчас далеко не каждому: речь идет не о «бегстве на природу», даже не о порыве к уединению, а о состоявшемся мировоззрении, ведущем к полной смене координат с иными законами и течением времени.
«Как ты живешь, волче?» —
слышатся голоса.
Книги стоят молча,
тихие, как леса.
«Видишь, бредет лихо?
Волчью умерь прыть!».
Книги стоят тихо,
если их не открыть.
Постоянное ощущение соседства сиюминутного и потустороннего, видимого и тайного, райских кущ и волчьей степи. «Награда, к коей стремится человечество – отнюдь не счастье, будь оно бренное или вечное… Я не скажу этого вслух, ибо человеку нравится верить, что он стремится к тому самому счастью, мимо которого постоянно проходит и которым пренебрегает – такая вера в некоторое потустороннее счастье его совершенно устраивает. Он не хочет остановиться и вкусить счастья; он весь в трудных, тяжких делах, под коими погребено его сердце, – и при этом рассказывает себе сказку об этаком небесном чаепитии, тешась мыслью, что он – не просто он, но и что-то еще, и что там он увидится с друзьями… и по прежнему будет любим – словно любовь не живет только лишь недостатками любимых, обретая дыханье в непрерывном прощенье …» – пишет Р. Л. Стивенсон в одном из писем, намекая, что преимущественно мы живем и шумим лишь друг для друга, не очень-то нуждаясь в незыблемом и вечном. С поэтами, тем более настоящими, дело обстоит иначе. Мне кажется, они должны помнить о существовании высшего порядка вещей, тосковать о первозданном саде, принимая его присутствие в мире как само собой разумеющееся. Для поэзии Григорьевой это незримое присутствие иногда становится невыносимым.
«Ни за этой горой, ни за той —
нет судьбы, от тоски отрешенной…
Сад измучил меня красотой!
Обнаженной…
У небесного греясь костра,
я твержу себе снова и снова:
сад измучил меня до нутра!
Потайного…
…
Сад вошел за ограду стиха.
Прямо в душу вломилась без стука
этой муки любовной туга —
и наука…»
Григорьева не предается мечтам о Небесном Иерусалиме, она знает, что он есть, тот самый, и «среди улицы его, и по ту и по другую сторону реки, древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой; и листья дерева – для исцеления народов».Надежда и неизбежное признание факта – разные вещи. Избавление от иллюзий отнюдь не закрывает от нее красоты мира, в том —то и дело, что она способна принимать их в самом непосредственном и детском их воплощении: в виде цветов, которые она страстно взращивает в своем саду, или венецианских масок, которые она с таким же воодушевлением фотографирует. Охотник становится настоящим охотником, сливаясь с природой, почувствовав равновесие срединного пути. Фотограф, на мой взгляд, тоже делает лучшие свои снимки, щелкая камерой направо и налево, если в душе его воцарилась абсолютная пустота, сходная чем-то с отрешенностью, но все-таки иная, поскольку не имеет никакого отношения к психологии.
«Снимай, фотограф! Нам не суждено
узреть недостающее звено:
как сверху посыпая звездным сором,
не Я, не Он, а некое ОНО
нас держит в фокусе и щелкает затвором».
Она фотографирует и цветы: в каком-то смысле это единственный способ сохранить то, на что ушли долгие месяцы работы. В этом занятии мне видится веселая жертвенность создателей песчаных городов или глубокая медитативная бесстрастность тибетских монахов, изо дня в день складывающих модели Вселенной – мандалы, для того, чтобы в один прекрасный день их безжалостно разрушить.
«дабы вписался в кадр
вот этот блик предвечный
на лицах олеандр,
на