Наконец дорога опять повернула в лес, под навись еловых ветвей, и у всех отлегло на душе: лес был союзник.
– Ну, больше деревень не будет, – вздохнул Маслаков. – Загораны спалены, Ковши хуторские лесом обойдем.
– Прохвичи еще, – низким, глуховатым, как из бочки, голосом отозвался Данила.
– Прохвичи останутся в стороне. За речкой.
– За речкой, ага. Племянница там замужем.
Это был намек, который таил в себе немаловажный смысл. Если у кого в деревне случались знакомые или, что еще лучше, родственники, то это обещало многое, и не для одного только лесного родича. Маслаков, конечно, понимал это не хуже других и, наверно, поэтому минуту молчал, что-то прикидывая.
– Потом. Как назад пойдем. Не теперь.
– Теперь нет. Где уж теперь, – согласно подхватил сзади Данила.
Неожиданно для себя Степка почувствовал легкое разочарование: зайти в деревню всегда было кстати, хотя и с риском наткнуться на бобиков или немцев – все равно после опостылевшей лесной жизни властно влекло к людям, немудреному домашнему уюту, которого Степка не знал много лет. Эта тяга жила в нем с раннего детства, когда во время коллективизации он потерял родителей, не исчезла в детдоме, в школе ФЗО и особенно усилилась за войну в его бесприютных партизанских блужданиях по лесу.
Наступая на осклизлые, ободранные колесами корни елей, они обошли широкую, с застоявшейся водой лужу на дороге, и Маслаков оглянулся.
– Если управимся, ночью заскочим. Так тому и быть, – сказал он. Данила прибавил шагу, они с Бритвиным догнали Маслакова, и Данила подхватил разговор, который явно интересовал его:
– Если управимся, то… Пасха же.
– Пасха, да. А вообще лучше не заходить, – сказал Маслаков. – Меньше беды будет.
Бритвин отчужденно молчал, а Данила и тут согласился:
– Оно так.
– Как-то зашли, едва ноги унесли, – вспомнил Маслаков. – Другие предложили, а я, дурак, и послушался.
– Как говорится, других слушай, а своим умом живи.
– Закурить нет?
–