Знаешь:
не прекословь, кровь…
И еще другое:
…И эта проволока душ —
Игра в мозгу титанки —
Пустая смерть, которой туш
Играют лесбиянки.
И сочлененья и крючки
(Но этот дом – не мир,
В котором дух надел очки,
Но не закончил пир)…
Как мог автор этих стихов любить Брюсова? А он его, может быть, и не любил в глубине души. Занимался тем, чем можно было «из культурного», – и осторожно продвигал «другое». Это делал добрый доктор филологических наук Джекиль. Стихи же писал какой-то злой, юродивый, брезгливый (и брюзгливый) мистер Хайд – нет, не преступник, не злодей, но и не уважаемый член общества. Похожий во сне Бродского на Ли Марвина, актера с характерным низким голосом и мрачным лицом (амплуа – вестерновый злодей). Вызывающий в подсознании образ кошек, дерущихся с огромной крысой.
То есть не то чтобы Максимов в жизни так уж «второго себя» и прятал. В молодости показывал стихи Заболоцкому (тот сдержанно хвалил), Пастернаку (тот ответил вежливо-равнодушно, собственно, иначе и быть не могло: Борис Леонидович был, как тот чукча, писатель, а не читатель, ничем, его собственному поэтическому пути посторонним, всерьез не интересовался, и со своей стороны был прав). Четверть века спустя показал Ахматовой, та ответила одним из своих клише – «самобытно и властно», а потом вдруг прибавила: «А знаете, неприятные стихи».
Вот это был серьезный комплимент. Этого слова – «неприятно» – у Ахматовой удостоился, кажется, только поздний Георгий Иванов.
Надо сказать, что этот джекилевско-хайдовский способ существования был даже типичен для поколения (но только для одного).
Джекиль – интеллигент, ровно настолько советский, насколько в его случае надо (не больше! – так, по крайней мере, самому ему кажется), занимающийся любимым делом, интересным, высококультурным, полезным, окруженный молодежью, которой он рассказывает, «как было раньше». Джекиль может быть искусствоведом (случай В. Н. Петрова), поэтом-переводчиком (случай С. В. Петрова), главным художником «Казахфильма» (случай Зальцмана), писателем-фантастом (случай Гора).
Хайд – тайный автор странных текстов, не соответствующих не только казенному, но и интеллигентскому вкусу, потому что интеллигенция, ровно-настолько-советская-насколько-надо, предпочитает поздних Пастернака и Заболоцкого, Паустовского, Солженицына, Давида Самойлова и пр. Масштабы и амбициозность Хайда могут быть разными, разной может быть и степень его утаенности. Общее одно: в данной культурной ситуации он не для кого и не для чего. И он – пугает.
Эта ситуация принципиально отлична от того, что было раньше и позже. Обэриуты, скажем, или участники независимого культурного движения 1960–1980-х либо не вкладывали в свой официальный труд ни грана души, либо (что случалось гораздо реже, но все же случалось) их официально печатающиеся тексты очень условно отделялись от непечатных. При внешнем тождестве ситуаций, Введенский – это чаще всего первый случай, а Хармс – второй (печатный «детский Хармс» отделен от непечатного «взрослого» жанром, но стилистика одна и – в данном