Цеттриц аж прослезился от смеха, с ним разом и его бургманы. Одна из борзых залаяла, получила пинка. Сталеглазый пришелец страдальчески улыбнулся.
– Однако ж я его предупреждал, – посерьезнел рыцарь, – чтобы он мне подданных не подстрекал. Пой, говорю ему, курва мать, сколь угодно песенки о Виклифе и Антихристе, называй сколько влезет попов пиявками, потому как они и есть пиявки. Но не втолковывай черни, курва твоя мать, что перед Богом все равны и что вскоре все будет общим, включая и мое имущество, мой бург и мою сокровищницу. И что дань за́мку вообще платить не надо, потому что приближающийся справедливый божеский порядок упразднит и ликвидирует всякие подати и повинности. Я предупреждал, предостерегал. Он не послушался, вот я и посадил его в яму. Еще не решил, что с ним делать. Может, велю повесить. Может, только выпороть. Может, поставлю под прангер на рынке в Ландесхуте. Может, выдам в руки вроцлавского епископа. Мне надо смягчать отношения с епископатом, потому что мы в последнее время малость пособачились, хаааа-ха-ха!
Сталеглазый священник, конечно, знал, в чем дело. Знал о нападении на монастырь цистерцианцев в Кшешове, которое Цеттриц совершил летом прошлого года. Из хохота людей за столом он сделал вывод, что они наверняка участвовали в грабеже. Возможно, он слишком внимательно присматривался, возможно, что-то было в его лице, потому что хозяин Шварцвальдау неожиданно выпрямился и хватанул рукой по поручню кресла.
– Кшешовский аббат спалил у меня трех мальчишек! – рявкнул он так, что не постыдился бы и гербовый тур. – Вопреки мне проделал. Не поладил со мной, курва его мать, хоть я его предупреждал, что так этого не оставлю! Бездоказательно обвинил парней в содействии и сочувствии гуситам, отправил на костер! А все только для того, чтобы меня обидеть. Думал, я не решусь, думал, у меня сил нет, чтобы на монастырь ударить. Ну так я ему показал, где раки зимуют!
– Демонстрация, – священник снова поднял глаза, – прошла, если я не ошибаюсь, с помощью и при участии трутновских сирот под началом Яна Баштина из Поростле.
Рыцарь наклонился. Просверлил его взглядом.
– Кто ты такой, поп?
– А вы не догадываетесь?
– Догадываюсь, верно, – кашлянул Цеттриц. – Да и то правда, что я аббата научил повиновению с вашей неоценимой гуситской помощью. Но разве это делает меня гуситом? Я принимаю причастие по католическому образцу, верю в чистилище, а при необходимости призываю святых. У меня нет с вами ничего общего.
– За исключением добычи, награбленной в Кшешове, поделенной пополам с Баштином. Кони, скот, свиньи, деньги в золоте и серебре, вина, литургические сосуды… думаете, господин, епископ Конрад отпустит вам грехи в обмен на какого-то уличного певца?
– Не слишком ли, – Цеттриц прищурился, – смело начинаешь? Поосторожней. А то и тебя добавлю к расчету. Ох обрадовался бы тебе епископ, обрадовался бы. Однако вижу, что ты пройдоха, а не какой-то губошлеп.