– Есть что-нибудь хорошенькое? – щурясь, спрашивал мой собеседник.
– Блюз «Дорогие мои москвичи» – еще куда ни шло, а так слабовато.
– Я знаю, Москва по Рознеру обмирает, – сказал он с улыбкой.
Я и в глаза не видел Рознера, но липкая бумага выручила и тут.
– Ну, Рознер! Европейская школа! Третья труба в мире!
– В мое время, – робко вставил отец, – пользовалась популярностью певица Стеновая. Она больше не выступает?
– Что-то не слыхал такой, – отмахнулся я. – Сейчас Рачевский в ход пошел.
– На Капе, на жене своей выезжает, – усмехнулся мой собеседник. – Понятно! А как старик Варламов? «И в беде, и в бою об одном всегда пою…»
– «Никогда и нигде не унывай», – фальшивым голосом подхватил я. – Старик дышит, но уж не тот.
– Простите, – снова вмешался отец. – Но ведь Варламов давно умер?..
– Это не тот Варламов! – И чтобы скрыть неловкость, вызванную бестактным замечанием отца, я ринулся к чемодану. – Угощайтесь, тут все московское! – И я щедро вывалил на стол мандарины, апельсины, сыр, ветчину, хлеб, масло, икру. – Папа, угощай товарища!..
Отец отнесся к моему призыву без всякого воодушевления, он пробормотал что-то невнятное и даже сделал попытку убрать часть продуктов в чемодан. Я сгорал от стыда. Но гость словно не заметил отцовской холодности, он взял мандарин, очистил его и отправил в рот.
– Вы не представляете, насколько мы тут оторваны от настоящей культуры, – сказал он. – Как только вернусь в Москву, в первый же день в «Эрмитаж»! – Большими, сильными пальцами он взял еще один мандарин и разом освободил от золотистой одежды его нежную плоть.
Отец напряженно следил за ним. Я не знал, куда деваться. По счастью, в предбанник вошли две женщины: пожилая и молодая, в темном, монашеском одеянии и темных платках. Ни слова не говоря, они опустились на лавку и принялись разматывать платки.
– Эй, бабоньки! – окликнул их наш гость. – По какому вы делу?
Женщины не ответили, продолжая разоблачаться, тогда он выпростал из-за стола свое крупное тело и пошел к ним.
– Неужели тебе жалко, если он съест мандарин? – укоризненно сказал я отцу.
– Конечно, жалко, – ответил он просто, – мама тратилась, старалась не для того, чтобы кормить этого холуя.
Изгнав женщин, надзиратель вернулся к столу.
– Монашки, – бросил он вскользь, – попариться захотели. Ну, отдыхайте, я пошел в обход. А чтоб вам не мешали, я дверь запру. Спокойной ночи. – И, небрежно прихватив мандарин, он вышел из предбанника.
И вот погашена лампа-«молния», только с потолка тускло-тускло светит из-под сгустившегося там пара слабенькая электрическая лампочка. Из бани наддает мокрым деревом, мыльной слизью, но запахи какие-то теплые, и тепло под шубами рядом с худым, деликатно съежившимся на самом краю лежачка телом отца. Все дурное, глупое, грубое, мелкое уходит из меня, во мне остается лишь нежность, бесконечная,