Страх у кухонной двери, этот первый серьезный, взрослый страх открыл мне действительную сложность моей натуры. Это очень важный шаг на пути к зрелости – первое, пусть воображаемое, предательство.
7. Егорьевск
Мы узнали, что отец находится в Егорьевской тюрьме, и в июне 1937 года после долгих бесплодных хлопот мать получила наконец разрешение послать ему передачу.
Закупив все необходимое, мы выехали в Егорьевск маленьким, душно воняющим дезинфекцией, пригородным поездом. Около пяти часов тащились мы по грустному, голому, но все же милому свежестью молодой зелени простору, освещенному тихим солнцем, мимо заболоченных вырубок и ржавцов, мимо скудных березовых рощиц и крошечных станций. На душе у нас было печально и светло. Мы чувствовали лиризм своего одиночества, своего горя и своей верности нашим узникам. Похудевшее после болезни мамино лицо было прозрачным, тонким, непрочным. Иногда мы улыбались друг другу, словно опробуя связующую нас нить.
От станции к городу вели длинные, километра в полтора, шаткие деревянные мостки, провисшие над ярко-зеленым болотом. Тюрьму мы отыскали сразу, она помещалась в старом монастыре, стоящем на поросшем молодой травой бугре. Вокруг тюрьмы, молчаливо признав ее своим центром, рассыпал город скучные деревянные домишки и приземистые бараки.
Зеленый вал от подножия до стен монастыря был усеян нашими товарищами по несчастью. Были среди них и печальные дамы в старомодных соломенных шляпках с линялыми цветочками, и старые московские интеллигенты в брюках-дипломат и коротких коверкотовых пальто, и колхозники в лаптях, похожие на коровинских богомольцев. Всю эту разношерстную толпу объединяла молчаливая, покорная растерянность. Будут ли или не будут принимать передачи, никто не знал. Затем как-то вяло протек слух, что в пять часов начальство объявит свою волю.
Мы пошли бродить по городу. Мне довелось видеть много невеселых среднерусских городов, но ни один не производил такого безрадостного впечатления, как Егорьевск. Город старинный, но нет в нем ни уюта, ни приветливости старины, ни трогательности, ни мечтательности. Какой-то он весь голый, необжитой. Голы дома, даже не обнесенные палисадниками, голы лишенные деревьев пыльные улицы, гол, как лысина, скверик у кино с вытоптанным газоном и усохшими, потерявшими листву метелками кустиков. Мы долго мыкались по широким пустынным улицам, пока набрели наконец на маленький зеленый оазис, где билась свежая жизнь. То был двухэтажный особнячок в тени старых, пахучих лип. Здесь было людно, шумно и весело. На двери особняка висела металлическая дощечка с надписью: «Народный суд».
Мы вошли. Большой, нарядный зал с позолоченной люстрой был полон народа. Слушалось дело об алиментах.
Ответчик, молодой еще парень, с глупым, рябоватым, лошадиным лицом, в новом пиджаке и при галстуке – узел галстука чуть не подпирал ему подбородок, – держался с независимой мужской грацией.
– Ничего