Первое место (в хронологическом смысле) в этом ряду, конечно, принадлежит Достоевскому, который начал свою творческую карьеру почти на десятилетие раньше Толстого; в 40-е годы создал себе писательское имя, пережил тяжелый опыт каторги и ссылки, очень быстро уничтоживший его юношеский идеализм и повернувший его на путь православия[114]. Возвращение опального писателя в большую литературу в 1860-е сделало его модным и интересным писателем-страдальцем; его монархически-православное мировоззрение быстро превратило его в флагман формирующегося национал-патриотического (почвеннического) и консервативного (политического) мышления.
Несмотря на создание (совместно с М.М. Достоевским, Н.Н. Страховым и Ап. А. Григорьевым) в 1860-м году еще одного про-славянофильского направления – почвенничества, по сути, он не был «партийным» художником, идеологом или апологетом сиюминутных интересов власти, церкви или политики. Личный опыт понимания жизни и художественное прозрение интимно смыкаются в его творчестве. Его произведения более других позволяют прочувствовать пульс эпохи и в то же время оставаться погруженным в тонкий психологический процесс творчества, уникального выражения глобальных идей и смыслов в слове художника.
Произведения Достоевского можно представить как сложный феномен, осуществив послойную реконструкцию воспринимаемого сознанием писателя объекта, каковым является многообразие человеческих переживаний. «Поистине – не столько Бог мучил Достоевского, сколько мучил его человек, – в его реальности и в его глубине, в его роковых, преступных и в его светлых, добрых движениях»[115]. Он изучал человека не эмпирически, но метафизически и духовно, пытаясь за видимым опытом и многочисленными событиями повседневной жизни угадать его сущность, и понять, что такое человек и что такое русский человек.
Достоевский более многих писателей того времени был «мучим» постижением особых эмоционально-чувственных и психологических состояний переживания человеком себя, Бога, мира, которые можно представить через противоположные формы идеального и грешного, святости и страстности жизни, отвлеченного мышления и конкретного поступка, отстраненного созерцания и жизненной позиции. Он, безусловно, не был ортодоксальным православным писателем[116], несмотря на свою личную приверженность Церкви. Более того, он, подобно Толстому, не имел склонности к мистицизму[117]. «В русском христианстве,