Я так его запомнил.
Я так его ждал.
Лютая метель, обвивающая ноги в старых моих валеночках. Клочки внезапно-синего неба – как чисто выстиранные синие тряпки – среди мчащихся по небу серых, рваных, чреватых снегами туч. Холод! Чистый! Зверий, злой… Будто кусает тебя мороз за лицо, одно-одинешенькое высунутое из туго увязанной под подбородком мохнатой, ушатой шапки…
Бабушка крепко за руку держит меня. Будто ветер сейчас вырвет меня у нее из руки, и я сорвусь – и улечу в широкие небеса, в жужжащие снега. Ах ты, вьюга, не видать друг друга…
В церковь идем. На службу идем.
Это в детстве было таким торжественным, как царская песня: СЛУЖБА.
Я не думал, что это кто-то кому-то служит, как слуга – господину.
Я позже, потом, поздно, понял, почему – Служба и Кто – Господин.
Перебрели, как белую реку, метель. Входим в церковь.
Бабушка никогда не скажет: «Пришли в церковь». Бабушка говорит: «Во храм».
Бабушка, отдуваясь, развязывая левой рукой платок, правой – медленно, тихо, осторожно притискивает щепоть ко лбу, к правому плечу, к левому, к животу под завязанным на спине козьим пуховым платком.
Крестится.
Я, глядя на нее, стараюсь повторить все точь-в-точь.
Крещусь: как она.
Задираю голову. Над круглой аркой входа – над моей головой – лицо. Лик.
Золотой. Глаза черные. Как две маслины.
И золотой кружок вокруг затылка. Сложен из мелких, самосветящихся камешков.
Рука поднята у груди. Двумя пальцами вверх, указательным и средним.
Губы не улыбаются. Губы безмолвно что-то говорят.
Все золотое лицо летит сверху к тебе, на тебя, как золотая птица. И будто целует тебя. И жарко становится твоему жалкому, малому личику.
Я уже знаю: это – Господь наш, и Его зовут Иисус Христос.
Бабушка говорит: «Исусе Христе».
Вот она сейчас крестится и шепчет тихо, но отчетливо, и я все слышу, до слова:
– Господи Исусе Христе, Сыне и Слове Божий, молитвами ради Пречистыя Твоея Матере Богородицы Девы Марии и всех Твоих святых… помилуй нас, грешных…
На Автозаводе у нас была одна церковь. Старая такая… заброшенная. Я тогда не знал, что с Богом страна боролась как могла. Что церкви – взрывала, на кирпичи растаскивала. Что обломки древних солнечных фресок – на морозе – старухи, собравшись в кружок черный, сиротский, поминальными слезами обливали.
Эта церковь была живая. Еще живая.
Бабушка брала маленький веничек – почему-то в углу, при входе, аккуратно так стоял, бабушка звала его почему-то смешно: «голик» – и этим голиком стряхивала налипший мне на валенки снег.
И свои ботики тоже отряхала. И опять благодарно, радостно крестилась.
И входили мы внутрь.
А там, внутри, стоял, как золотая вода в горячем, на огне,