Однако время-то шло, а девушка, как известно, если она кого полюбит, становится бессознательная, и он не на шутку стал привыкать к девушке и уже стал думать о любви.
Но он был честный человек во всем и храбрый, это я подтверждал везде, всегда и подтверждаю. Даже когда, скажем, пожар тушили в имении, некоторые пьяные мужики ему кричали: «Помещик сам это поджег! Пошвыряем семью его в огонь, пусть там поджарятся!» Но мы-то в исполкоме знали – в губернии боялись, что озлобленные крестьяне даже из-за садовой земли могут поднять мятеж и уничтожат помещиков, за которых отвечать придется именно нам перед центральным правительством. Это ж не было никогда в деревне столько вернувшихся непостоянных мужиков, как в это время. В городах везде стало голодно, а мы тут землю делили национализированную – всю! – по едокам. Но не было еще нам никакого распоряжения отбирать у помещиков сады и огороды, разрешалось им жить с семьями в отведенных исполкомом комнатах.
И потому сообща с местными крестьянами комиссар Можайкин Афанасий Степанович защитил старика. Да и то сказать, все местное население относилось хорошо к старому Осоргину, и сдержали они пьяных бунтовщиков, грозя, что расправятся с ними не по-городскому а по-мужицки.
«Народ – великая сила, – говорил нам тогда Афанасий Степанович. – Сперва ошибется, но потом разберется, и больше ничто не остановит его».
Однако вернемся все-таки к девушке.
Вот вечер наступил однажды, когда открыл глаза, осмотрелся кругом – что такое?.. – нахожусь в лазарете, лежу на койке, рядом с койкой сестра милосердия. А потом доктор подошел и стал рассказывать, что, мол, привезли на двуколке и хотя не с поля боя, но без дыхания, и обнаруживалось оно только на стекле, никакой пульс не прослушивался. А вот сердце – сердце жило еле заметными на слух толчками! И продолжалось это полных восемь дней и еще девятый день до нынешнего вечера.
Тогда спросил доктор у него, что ж теперь у него болит, а он ответил, что боли ни в чем не чувствует, но чувствует себя чудно. «Передо мною, – как рассказывал Афанасий Степанович, – какое-то сонное проходило видение, и я боюсь его и боюсь встать. Потому что как бы прямо в палату из леса вылетают мадьяры на конях в сверкающих медных шапках и рубят, рубят направо и налево, мадьярская кавалерия! А то вдруг девушка-колонистка снова мне кричит, отставшему от роты: “Тюрки!” – прячет меня опять в чулан, а за стенами – ррр-ра-та-та-та! – бьют, раскатываются неизвестно чьи пулеметы. Но вот выхожу я в тишине на свет из чулана, а по двору лежат везде убитые янычары-турки, и повсюду красные фески с очень длинными кисточками».
«Но только кто ж успел, кто опоил меня?! И где враги? Кто злодеи? От кого таятся они постоянно, всюду?! И может, девушка-колонистка, – так думал на койке Афанасий Степанович, – тоже меня хотела предать тогда, честного солдата, врагам? Разве что кому ей было в Добрудже меня выдавать, туркам, что ли?..»
И вот эти последние предположения,