Молчи.
Закрой рот и молчи.
Это утро или вечер?
Где я нахожусь?
Что я здесь делаю?
Почему я на полу?
Почему штаны мокрые?
Стены, окно, потолок.
Потолок, стены, окно.
Георгий спрашивает, не нуждаюсь ли я в помощи.
Спасибо, не нуждаюсь.
И в конце повествования по законам композиции музыкального произведения тема, сгущаясь и набирая изнутри силу, наконец оформляется, воплощается – нажитая героем музыка ложится на партитуру. Цикл завершен. Наступает тишина.
Георгий пылесосит квартиру, Моника на работе, дождь моросит за окном.
Дождь в Берлине, дождь в Москве, дождь в Афанасово.
Мир соединился. Даже несмотря на то, что герою сообщили, что учитель и друг его умер.
…его уже нет.
Только что сообщили.
Стены, окно, потолок.
Потолок, стены, окно.
Все уходит в высокий регистр, но тут же резко обрывается, и наступает гробовая тишина.
Что-то сделал.
Все же что-то сделал, флейту купил, уже дома.
Стены, окно, потолок.
Потолок, стены, окно.
Гудит и воет ветер за замерзшим окном.
Снова приснилось, что мы встретились там и обнялись, и мне стало так легко, как, наверное, никогда в жизни.
Меня сейчас не смущает, что я вынужден передразнивать Гаврилова, подробно пересказывая его сюжет, вместо того, чтобы дать несколько коротких внятных формулировок, как принято в критике: «поток сознания», «имитация интуитивного письма», «добычинский минимализм», «экспрессивность» ну и проч. Но и эти все формулировки будут здесь, на самом деле, метафорами, только с претензиями на некую универсальность. Поэтому я лучше выступлю в роли непосредственного читателя, пересказывающего прочитанное. Большого урона тексту Гаврилова это принести не сможет. Это необыкновенно емкая проза; емкая в том смысле, что почти каждый читающий прочитает в ней про свое, и это «свое» там наверняка будет присутствовать.
Может показаться, что сделанное Гавриловым в этой прозе – необыкновенно просто. Кажется, что прием его легко будет повторить. И может быть, действительно – легко. Точнее, легче, чем самому родить вот эту форму. Так же легко, как было последователям Брака и Пикассо 20-х. И жуликоватые потомки одаренных эпигонов Пикассо приносили кубистические композиции своих дедушек к уже старому Пикассо и просили авторизовать холсты для аукциона, а Пикассо чесал лысину и говорил: «А кто его знает, это очень похоже на то, что я делал тогда. Может, и правда – мое», – и со спокойной совестью ставил на холсте подпись.
Но не думаю, чтобы это было на самом деле легко. Могу только предположить наличие эпигонов. А сделать то, что делает в этой прозе Гаврилов, как мне кажется, трудно невероятно.
Он возвращает