Чем больше было женщин в его жизни, тем становились слабее – после Аксиньи и Дарьи – его женские образы. И так обстояло не только с женщинами. Все, чем он обладал со своей ранней, неслыханной литературной славой, лишало его возможности обладать в творчестве чем-то большим – тем, что удавалось Пушкину, Гоголю, Толстому, Достоевскому, Чехову… Душа его теряла ощущение простора, подаренное ей в детстве и юности. Слава, женщины, алкоголь способны были создать иллюзию этого простора, но всякая иллюзия, как известно, рано или поздно отбирается у человека. Стареющему организму становятся не нужны женщины, потом врачи запрещают алкоголь, а слава… Слава – такое нежное существо, что ее способна отравить любая клевета, пусть даже и сочиненная более пятидесяти лет назад…
Что же оставалось в «круге»? Охота, рыбалка… Уничтожив продолжение романа о войне, он забросил писательство. И тут, как тати в нощи, подкрались болезни – одна, другая… Круг жизни сузился до размеров больничной койки… От прежнего мира его удовольствий ему остались лишь французские сигареты «Голуаз»… Что ж, и приговоренному к смерти разрешают покурить…
Возвращаясь последний раз из Москвы, он увидел в иллюминатор вертолета строящийся автомобильный мост через Дон, который он «пробивал» в верхах всю жизнь, и его пронзила мысль: «А ведь я, наверное, по нему никогда уже не пройду и даже, может быть, не проеду…»
Он лежал на диване в своем кабинете на втором этаже и пытался заснуть. Несмотря на то что уколы притупили боль, это никак ему не удавалось. Две мысли не давали ему покоя: сначала – «Опять в переулках бряцает сталь», потом другая – что он чего-то не понимает в открытом им законе сужения круга жизни. Что же это за роковая предопределенность такая: получить в несознательном возрасте практически все, что нужно человеку для будущего, а потом постепенно, год за годом это терять, пока не отнимется у тебя последнее – возможность дышать? Где тут смысл? Неужели душа человека настолько привязана к телу, что сужается с его угасанием? Значит, все-таки материя первична, а дух вторичен?
И тут он увидел жизнь свою в виде маленькой точки, окруженной необъятным ослепительным сиянием, – и понял вдруг, отчего ему так тяжело. Не выжженная мертвая земля оставалась там, за внешней границей его сужающегося круга, а сияние свободы и счастья. Все зло, вся боль – в этой точке, она-то и сужается, и ничего больше. Жизнь была не напрасна, в ней просто боролись свет и тьма, и свет теперь побеждает тьму. «Стало быть, душа и при смерти расширяется?» – с радостью спросил он неизвестно у кого, но ответа не получил, потому что очнулся. Оказывается, ему все-таки удалось задремать.
Он с трудом поднялся, зажег ночник, взял палку и побрел к письменному столу. Ему всегда хотелось закурить, когда приходила к нему мысль, которую он не мог сразу сформулировать. Шолохов опустился, кряхтя, в кресло, взял свой «Голуаз», щелкнул зажигалкой, затянулся. Но, пока