– Слава богу, у вас револьверов нет, – Вероника, пугаясь, смотрела на его дрожащие веки, под которыми что-то мерцало, переливалось, рыжее, беспощадное и шальное. – Теперь-то вам нечего к виску приставлять.
– Револьверов нет, а часы есть, – Свиристель оголил запястье, на котором блестели часы, – «сейка», в золоченом облупленном корпусе. – Можно со смертью в часы поиграть.
– Это как? – загорелся Файзулин, глядя на свои тяжелые, командирские, с фосфорным циферблатом часы. – Это как же играть-то?
– Смотри! Часы, они где? Там, где пульс, где частота сердца. – Свиристель выгибал запястье, перехваченное наборным браслетом, под которым синели вены и натягивались жилы. – Значит, часы показывают не просто время, а время твоей жизни, твое личное время, а, значит, и время твоей смерти. – Он с упоением смотрел на пульсирующий бег секундной стрелки, словно засекал мгновение собственной гибели. – В твоих часах твоя жизнь и твоя смерть. В моих – моя. У Петра Андреевича – его. У Вероники – ее. Если мы часы кинем в шапку, а потом станем вытаскивать, какие кому достанутся, то мы поменяемся жизнями, поменяемся судьбами и смертями. Например, моя смерть к тебе перейдет. Его к тебе. Ее – ко мне.
– Здорово придумано, – восхитился Файззулин. – Значит, я могу твою смерть на себя взять? Я готов.
– Глупости, – испуганно возразила Вероника, – это все равно, что смерть за ушами щекотать. Она, как кошка, спит, спит, а потом как вцепится.
– Ну и ладно, – все больше загорался Файззулин. – То она нас мучает, а то мы ее помучаем. Поморочим ее.
– Так что, сыграем? – крутился на стуле Свиристель, трепеща хохолком.
– Я готов.
– А вы как, Петр Андреевич?
Суздальцев смотрел на свою «сейку», купленную в кабульском дукане. Посеребренный корпус. Хрустальное, с гранями стекло, под которым трепещет нервный живой волосок. Ему казалось, что на белом циферблате часов раскрывается тончайшая скважина. Малый темный прокол, который расширяется, превращается в щель, в провал, уводящий в иное пространство. В этот провал утекает шелковистая темная лента, а вместе с ней, струясь, утекает его жизнь. И в этом – сладость, мучительное созерцание, странное одоление смерти. Неявное господство над ней, превозмогание дурной бесконечности, в которую сливаются дни, допросы, скольжение вертолетной тени по знойным пескам. Бессмысленный фатум войны, где ему отвели предопределенную роль, и теперь появлялась возможность ускользнуть из дурной бесконечности, одолеть фатум, пускай, и ценой своей жизни.
– Вы как, Петр Андреевич?
– Я согласен.
Свиристель достал из угла старую солдатскую панаму с ремешком и зелеными пуговицами. Мужчины стянули с запястий и кинули в панаму часы.
– Может, не надо, Леня? – противилась Вероника.
– Делай, что говорят!
Вероника