[Университет]
Москва тогдашних лет просто кипела жизнью. Вели бесконечный спор о будущем земного шара – руководимые и направляемые центром тогдашней футурологии РАНИОНом и Комакадемией[314], где тогдашние пророки Преображенский, Бухарин, Радек бросали лучи в будущее. Эти лучи ни тем, которые наводили, ни тем [кто] обслуживал экран, – красным профессорам, немногочисленным, одетым в шинели и куртки того же покроя и фасона, что был у Преображенского, не казались еще ни лучами смерти из «Гиперболоида», ни обжигающими лазерами. Это были лучи мысли во всей ее фантастической реальности. В Московском университете, кипевшем тогда, как РАНИОН, сотрясаемом теми же волнами, дискуссии были особенно остры. Всякое решение правительства обсуждалось тут же, как в Конвенте.
То же было и в клубах. В клубе Трехгорки пожилая ткачиха на митинге отвергла объяснение финансовой реформы, которую дал местный секретарь ячейки.
– Наркома давайте. А ты что-то непонятное говоришь.
И нарком приехал – заместитель наркома финансов Пятаков[315], и долго объяснял разъяренной старой ткачихе, в чем суть реформы. Ткачиха выступила на митинге еще раз.
– Ну, вот, теперь я поняла все, а ты – дурак – ничего объяснить не можешь.
И секретарь ячейки слушал и молчал.
Эти споры велись буквально обо всем: и о том, будут ли духи при коммунизме – фабрика Брокара стояла с революции, и работники не были уверены, что ее пустят. И о том, существует ли общность жен в фаланге Фурье, и о воспитании детей. Обсуждали не формы брака, обсуждался сам брак, сама семья – нужна ли она. Или детей должно воспитывать государство и только государство. Нужны ли адвокаты при новом праве. Нужна ли литература, поэзия, живопись, скульптура… И если нужны, то в какой форме, не в форме же старой.
И Штеренберг[316], и Шагал[317], и Малевич[318], и Кандинский[319]создавали новые формы, предъявляли новые свои искания на суд нового времени.
Спорили в университете. Но еще больше спорили в общежитиях – иногда до утра. В общежитиях медиков спорили меньше, много спорили математики. И особенно оба гуманитарных факультета – советского права и этнологический, – куда входили литературное и историческое отделения.
Тут просто разрывали на части. Популярных ораторов еще не было среди молодежи. Но, конечно, кое-какие фамилии уже начали выделяться на этом остром фоне: Мильман, Володя Смирнов, Арон Коган[320]. Все они кончили ссылкой.
На первом курсе мне удалось написать работу о советском гражданстве, обратившую на себя внимание не только руководителя семинара, но о научной работе я в этой бурлящей, закипающей каше и думать не хотел. Жизнь моя поделилась на те же две классические части: стихи и действительность. Я писал стихи, ходил в литературные кружки, занимался