– Простите, сеньор, – забормотал он, смущённо разводя руками. – Это… это было… лежало здесь. Я только глянул.
Каменотёс кивнул. Гравёр впервые увидел, как он улыбается. Тогда он снова развернул холст.
И на какое-то время он словно забыл о его существовании. И вновь смотрел, не отрываясь, на женщину на холсте. Он не сразу понял, что именно такой рисовалась ему в сумрачных сумбурах воображения его давно покинувшая мир мать. И, наверное, именно так смотрела бы она на него, если бы вдруг явилась горячим, зыбким видением на пустынной дороге. Если бы вдруг…
– Это – мать? – спросил он, указав пальцем на женщину. – La Madre. Si?
Дельгадо молча кивнул, подошёл на цыпочках и встал сзади, глядя на холст через его плечо.
– Агнесса… – вдруг произнёс еле слышно Гравёр.
– Нет, – услышал он тихий голос за спиной. – Не Агнесса. М-м-мария.
– Мария, – так же беззвучно повторил Гравёр. – Мария… Погодите, это… Не видение[2] ли?
Дельгадо радостно и вместе с тем как-то опасливо закивал. И тотчас прижал палец к сухому, выпаренному рту. Гравёр кивнул и улыбнулся радостной улыбкой посвящённого.
Через день господин Аройо отправил его в Сан-Себастьян принять и доставить большую партию дорогого китайского ясеня для облицовки хор в соборе. Поездка затянулась на три недели. Груз пришёл с опозданием, к тому же часть партии была изрядно подмочена и потому непригодна.
На обратной дороге в Бильбао заглянул к той цыганке, что когда-то его приютила. Та охотно приняла подарок, дешёвую брошь посеребрённой латуни, и хоть сделала поначалу вид, что не узнала его, сказала, прощаясь: «Поторапливайся, форастеро[3], в доме беда может случиться». – «О каком доме ты говоришь? У меня нету дома. И едва ль будет», – «У бездомных домов не счесть. Поторапливайся, я сказала, авось поспеешь…»
В доме он застал плачущую слабоумную племянницу сеньора Дельгадо Каталину, которая, таращась и всхлипывая, сообщила, что дяденьку Бенигно разбил паралич, что он будто бы упал вечером с крыльца, будучи немало выпимши, да и ударился спиною о каменные ступеньки.
Сам хозяин дома лежал с мокрым полотенцем на голове, открывая по-рыбьи рот, что-то силясь сказать, и указывая пальцем на полуразвалившийся, нещадно чадящий камин…
Гравёр не знал, что через день после его уезда в дом приходил дон Кристобаль Перальто, живописец, волею градоправителя (кем-то, говорят, ему приходился) возведённый главою над всеми реставраторами собора. Несмотря на молодость, был вял, слабосилен, изжелта-бледен лицом, говорил голосом простуженного ребёнка. «Не мужчина, а чулок, набитый песком, – сказала как-то о нём широкобёдрая стряпуха Хосефа, – скорей померла бы, чем легла с таким, прости Господи!»
Говорили, однако, будто подавал надежды как живописец, ибо, несмотря на внешнюю субтильность и жеманность, был