Бабушка минуту соображала, потом завизжала тоненько: «И-и-и-и-и-и! Ирод окаянный, нет от тебя покоя!» Запустила кистью в томную фарфоровую балерину на комоде и никому более не велела к полу прикасаться. Так они и жили: Алеша с мамой на блестящей половине, бабушка – на невыкрашенной.
А еще по центру колонна эта торчит, дура дурой! И крючка к ней не прибить, и в хозяйстве никак не пристроить. Да и оттоманку бабушки Вали из-за нее пришлось у двери поставить: когда та стояла у окна, бабушка, бывало, ночью спросонья встрепенется до коммунальной уборной да как шарахнется башкой прямехонько о столб этот никчемный. Даже след остался – облупилась штукатурка от бабушкиного крепкого лба, и ровно так, ладненьким яичком. Алеша-то мелком яичко по контуру обвел, пририсовал, что положено, – вот тебе и советский танк.
А у оттоманки было набитое пружинами брюшко, и, когда Алеша прыгал на ней под самый потолок, она тоненько ворчала возмущенным ржавым скрипом. Это если бабушка не видела, а то убила бы на месте.
И всё в комнате: и колонна, и оттоманка, и большой подоконник, на который так здо́рово забраться и смотреть, что делается вокруг, и круглый стол под луноликим абажуром – всё было для Алеши любимо до щемящей боли в миндалинах, и ни за что на свете не променял бы он свою комнату ни на какую другую. Даже на дворец. И если бы его спросили, что такое Родина (с большой, разумеется, буквы), и не у классной доски спросили, а так, шепотом, под честное-пречестное слово, – он бы поклялся, что комната эта и есть его Родина и вся квартира – тоже Родина. Ну и всё, что вокруг, – дом, двор, город, страна, – тоже, конечно, Родина. Но ядро-то Родины – у него в комнате. А центр Вселенной проходит аккурат по середине, как раз там, где колонна торчит. Ведь не случайно же торчит – надо же этот вселенский центр как-то обозначить.
Помимо Алешиной, в квартире зачем-то пригрелись еще три комнаты.
Первую занимал приехавший в Ленинград сразу после войны бакинский армянин. У него было румяное лицо, темные, как мазут, всегда печальные глаза, усы и блестящая лысина в черных с серебром завитках по периметру. У персонального звонка-вертушки на входной коммунальной двери висела начищенная табличка с витиеватыми буквами: «Халафян Арарат Суренович. Звонить пять раз». Вычурно, по старинке. И зачем звонить пять раз, если соседей – четыре фамилии, было непонятно. Но Арарат Суренович тайну эту не раскрывал и на все вопросы давал один ответ: «Пять раз, да? Трудно, да? На четыре не подымусь с дивана, хочите лицезреть,