Салоники считают центром саббатианства. Но для меня это был некий мифический город, откуда в шестидесятые годы на Советский Союз шла ретрансляция «Часа джаза» легендарного Уиллиса Коновера по «Голосу Америки», где музыкальная заставка «A» Train Дюка Эллингтона до сих пор звучит у меня в ушах мемуарной отметкой, связанной именно с этой радиостанцией, с глушилками и с мистической точкой земного шара под названием Салоники. Это был город, откуда манил нас к себе зарубежный голос. Голос загадочной Америки. И добился своего: не прошло и пятидесяти лет, и я прибыл в Салоники собственной персоной. Российские связи продолжают рифмовать сюжеты нашей западной жизни. Я попал в Салоники несколько незаконным образом, но не как «тать в ночи» (см. послание апостола Павла к Фессалоникийцам), а благодаря моей подруге Ире Вальдрон и ее московским друзьям-художникам. Они в перестроечные годы сблизились с гречанкой Марией Цанцаноглу. Мария – бывший атташе по культуре при греческом посольстве в Москве, специалист по Хармсу и русским абсурдистам, позже возглавила Государственный музей современного искусства в Салониках. Она стала и инициатором первой биеннале в этом городе саббатианства.
Удалось ей это, видимо, по двум причинам. Первая – в связи с импровизированным вернисажем на борту парохода. Эта концептуальная, так сказать, авантюра состоялась на борту грузового судна из России в перестроечную эпоху. Этот пароход, прибывший в Салоники с сухогрузом, как объяснил мне российский художник Никита Алексеев, стоял тут без дела на якоре чуть ли не целый год: власти наложили на него арест за неуплату портовых налогов и таможенных пошлин. В те перестроечные анархические годы заезжим москвичам пришло в голову превратить этот пустопорожний пароход в плавучий авангардный вернисаж. Российские концептуалисты раскрасили пароходную трубу, обили фанерой палубу, вставили тут и там рамы и стекло, и получилась первая биеннале.
На всех, кто прибывает в Салоники впервые, город производит впечатление не очень уютного, большого и шумного, несколько пыльного индустриального греческого порта. (В заброшенных портовых складах и расположились экспозиции биеннале.) Греция, которую я знал, это туристическая Греция обаятельных зеленых островов Ионии (там, где Итака и Парос), а не знойной желтизны отроги Эгейского моря. Салоники же – это второй по масштабам порт после Афин. Знакомая, но несколько стертая в памяти, как будто из полузабытого сна, огромная набережная с шоссе вдоль прибрежной полосы, с серебристыми эвкалиптами и пальмами, серый асфальт, голубое море, и белый пароход выглядывает из-за рифленых крыш припортовых складов. Там, у самой воды, эти складские помещения переделали в модные кафе с надстройками из хрома и стекла – главным образом для туристов, прибывших с визитом в выставочные залы биеннале. В годы после Второй мировой войны – в эпоху лицемерно демонстративной эгалитарности – город Салоники обрел мещанско-безликий крупноблочный фасад с бульварами и фонтанами, но выше по холму еще остались крупные особняки турецкой знати среди тенистых аллей и скверов. В закоулках, на площадках и в сквериках старой припортовой части города, обсаженных платанами и шелковицей, стоят столики обаятельных греческих ресторанчиков (греки были лучшими рестораторами при султанах), где я пил греческую ракию (анисовую водку), разводя ее, как это полагается, водой. Ракия, как и узо (как и турецкий арак или французский пастис), от воды белеет. От нее веяло зубным порошком, как в детстве, и этот запах смешивался с уличным бензином и с ароматом обугленного на ресторанных мангалах мяса и жареного октопуса, шипевшего под брызгами выжатого лимона.
Но за этой средиземноморской скукой, в ее псевдоэллинском варианте в припортовом районе, можно и сейчас обнаружить закулисную жизнь бывшей Османской империи: лабиринт улочек и старинный рынок гудят ночными барами и клубами сомнительной репутации – Салоники был городом легендарным по густому замесу проституции и криминала, разнообразного в своей этнической мультикультурной пестроте. Я попал с друзьями в один из таких подозрительных баров, где люди, уставшие от собственных слов, благодарны дикой оглушающей музыке. Танцевала одна пара. Тьма разрезалась мелькающими лезвиями света, как в киноэффектах замедленной съемки убийства. И в этом световом мелькании я понял, что у партнера отрезана по локоть рука. Его девице мешала узкая юбка, она подтянула ее до трусиков, и культя, попадавшая ей между ног, казалась огромным пенисом. В этой сцене был разнузданный, хулиганский эксгибиционизм. Я не понимал,