Словом, дядя Ваня Соседский мог починить всё. Однако все эти починки не считал серьёзным для себя делом. Так, забава. От нечего делать в свободное, как говорится, время. Да и людям приятно помочь. Денег почти никогда не брал. Брать стал за чуни. И то – года с 42-го, когда голод стал поджимать. Но тоже – придёт зимним вечером кто-нибудь из соседей… да тот же Генка-милиционер. Ну, как заведено? О погоде сначала, о здоровье. Насчёт чунь – этак, вскользь. Совсем безразлично: мол, есть, что ли? Дядя Ваня вынесет чуни. Не чуни – одно загляденье: красной резины, швов почти не видать, как литые, выше щиколоток будут – весной никакая грязь не страшна. Генка начнёт мять, растягивать чуни. Нюхает зачем-то, чиркает ногтем. Наконец на валенки напяливает. Находит, что вроде б впору. А? В самый раз и есть, дядя Ваня подтверждает. Генка, оглядывая чуни, вслух начинает прикидывать: сколько за них на базаре можно отдать: двести? Или сто пятьдесят? (Стоили на базаре чуни шестьсот рублей; хлеба буханка – двести.) Дядя Ваня с испугом смотрел на чуни. Как на чужие чуни. Лоб покрывался потом. Может – сотню? А, дядь Вань? На сотню потянут? Дядя Ваня тут же соглашался на сотню. Словно мешок тяжёлый с души скидывал. Дышать уже как-то мог, пот отереть. Ну, а Генка-милиционер, «расплатившись», прямо в новых чунях двигал домой.
С негнущимися простынями, будто с охапкой мёрзлого белого пуха, в дом входила тётя Катя, дяди Вани Соседского жена. Сваливала всё на кровать и тут же видела, как муж поспешно сует сотню в ящик стола. Сразу всё понимала. С досадливой жалостью смотрела. А дядя Ваня уже роется в ящике, ищет чего-то там. Углублённый, озабоченный.
– Опять задарма отдал, – утверждающе говорила тётя Катя кому-то постороннему. Устало опускалась на стул, расправляла тёплый платок. – Сколько ты с ними просидел,