Живая детерминация теряется в унылом программировании, все задумывается как сверхопределенность и стремится к своей истерической ипостаси. Так и социальное, бывшее когда-то зеркалом конфликта, класса, пролетариата, находит свою окончательную ипостась в инвалидности. Исторические противоречия приняли патафизическую форму физического или умственного недостатка. Существует нечто странное в этой истерической конверсии социального – наиболее вероятным диагнозом будет то, что в инвалидах, как и в слабоумных или толстяках, социальное неотступно преследуется своим исчезновением. Потеряв свое правдоподобие и правила своей политической игры, социальное в своих живых отбросах ищет нечто вроде трансполитической легитимности – после управления кризисом, открытое самоуправление дефицитом и уродством [monstruosité].[45]
Когда-то было: «Каждому по его заслугам», затем: «Каждому по его потребностям», позднее: «Каждому по его желаниям», а теперь: «Каждому по его недостаткам».
Благодаря полнотелой неделимости, ожирение в определенном смысле избегает сексуации, полового разделения. Сексуальную пустоту оно решает путем поглощения окружающего пространства. Эта толща символически наполнена всеми объектами, от которых она не смогла отделиться, или же теми, для которых нет дистанции, чтобы их желать. Она не отделяет тело от не-тела. Ее тело является выпуклым или же вогнутым зеркалом, она неспособна создать плоское зеркало, которое отражало бы ее.
Стадия зеркала, которая, благодаря различению границ, позволяет ребенку открыть сцену воображаемого и сцену репрезентации,[46] – это разъединение