Среди маминых родных были и исключения – те, к кому папа относился всегда тепло, не чувствуя себя скованным, по-дружески и даже по-родственному. Прежде всего это был Матвей, мамин старший брат. Они подружились еще в Чите, и до последних дней приезд Мота (только последние годы это бывало редко) для папы был таким же праздником, как приезд Агаси, Бронича, Шуры Брейтмана или других самых близких его друзей. С Матвеем папа играл в шахматы, они уходили играть в биллиард и подолгу вечерами, ночами разговаривали, и папа буквально взрывался очень громким, заразительным смехом. Я думаю, если б у папы был брат, то он к нему относился бы так же, как к «Мотьке», потому что их отношения были совсем братские. Очень хорошо, тоже по-родственному, папа относился к маминой двоюродной сестре Раисе, может, потому, что в те ленинградские годы, когда там был папа, мы жили вроде как одной семьей. Из старшего, не маминого поколения, папа любил дядю Саню, тетю Роню и ее маму.
Мама привезла на дачу карандаши и краски и учила нас (троих девочек) рисовать, а Сарра все лето учила петь. И в том, и в другом я была самая неспособная, но Сарра этого не говорила (я сама понимала), а мама все время говорила мне «Какая бездарь», как будто я сама не видела, что даже какой-нибудь цветок и то у меня не получается. В то лето у меня все время болели зубы и постоянно текло из носа. Мама придумала прикалывать мне к платью английской булавкой носовой платок, чтобы я его не теряла. Я нарочно отстегивала его и зарывала где-нибудь в песок, хотя ходить без него было плохо – нос всегда был мокрый, но я делала это вполне сознательно, «назло». Мне кажется, что я тогда никого не любила и все время жаждала сделать что-нибудь «назло». Только в небольшой кухоньке-кладовке, где Нюра готовила, мыла посуду и спала, я ненадолго «отходила». Но там было очень тесно. Как только Нюра видела, что я успокаиваюсь, она начинала меня прогонять. Да и Сарра считала, что детям «там не место».
Зубы мои стали болеть всерьез, и мама несколько раз водила меня к зубному в курортную поликлинику, каждый раз мне там вырывали по одному зубу. Орала я при этом невероятно, до судорог, и не так от боли, как от страха. По дороге домой, уже после экзекуции, я через каждые несколько шагов демонстративно выплевывала не в платок, а на землю слюну с примесью крови и говорила маме: «Ты что, не видишь, что я истекаю кровью?». Мне очень нравилось слово «истекаю» и казалось, что уж оно должно победить мамину бесчувственность. Но мама коротко отвечала: «Не вижу» – и мы шли дальше, а она даже не брала меня за руку.
В это лето я верила маминым словам, что я некрасивая. Вся моя злость на то, что Сестрорецк оказался не тот, на дождь, на окружающих, зубы, насморк и то, что я «бездарь», сделали свое дело. Это нашло свое документальное подтверждение. Есть фотография, где сняты все дачники, кроме мамы, но уже с Батаней – она сделана, когда мы вернулись в город. Там взрослые и трое хорошеньких