Товарищ Берия, первый секретарь ЦК Коммунистической партии Грузии.
Мастер Никанор.
Инструктор Скворцов.
Катька Михайлова, хохотушка.
Сей Сеич, спецпроводник спецпоезда.
Люська Сыроежка, спецкурьер ЦК.
Севастьян, медвежатник.
Терентий Пересыпкин, майор.
Мистер Хампфри, инженер-электрик.
Вожди, охрана, обслуга, чекисты, исполнители, вертухаи, политические, блатные, бытовики, спортсмены, рабочие, крестьяне, трудовая интеллигенция, людоеды, широкие народные массы.
Пролог
– А теперь целуй мой сапог.
Сияющий кончик сапога осторожно ткнул в лицо: целуй.
Не увернуться от этого сияния. Не повернуть лица. Не повернуть, потому как руки заломили за спину и все выше тянут. Понемногу. И боль понемногу скользит к тому пределу, после которого крик не сдержать.
А кричать ей вовсе не хочется.
Она так и решила: не кричать.
В былые времена, когда в парусном флоте матросов линьками пороли, каждому в зубы тряпку совали, чтоб не орал. Но прошли те славные времена. Теперь в рот резиновый мячик суют, когда расстреливают в крытой тюрьме. А если расстрел на природе, так мячик в рот не суют – ори сколько хочешь. Ори в свое удовольствие. А уж если бьют или руки ломают, то крик не пресекают, но требуют. Крик выбивают. Мода такая. Вообще пытка без воплей – неудавшаяся пытка. Неполноценная. Как пиво без пены.
Им же хотелось, чтоб удалась пытка. Им хотелось, чтобы она кричала. Потому ее руки они легонько тянут все выше.
А в расстрельном лесу весна свирепствует. Бесстыжая такая весна. Шалая. Распутная. И каждая прелая хвоинка весной пропахла. Жаль, что к запаху хвои лежалой запах ваксы сапожной подмешан. Запах сапога начищеного. И сапог тот незлобно, но настойчиво в зубы тычется: ну, целуй же меня. И голос другой, ласковый почти, подсказывает:
– Цалуй же, дурочка. Чаво тебе. Пацалуй разочек, мы тебя и стрельнем. И делу конец. И тебе не мучиться, и нам на футбол не опоздать. Ну а то, сама знаешь, – сапогами забьем. Цалуй…
Хорошо раньше было. Раньше говорили: целуй злодею ручку. Теперь – сапог. В былые времена перед казнью исполняемому и стакан вина полагался. Теперь не полагается. Теперь только исполнители перед исполнением пьют. И после.
Весь лес расстрельный водярой пропитался.
Руки подтянули еще чуть. Так, что хрустнуло. Попалась бы рядом веточка какая, вцепилась бы она в ту веточку зубами да крик и сдержала бы. Но не попадается в зубы веточка. Только мокрый песок и хвоя прелая. А руки уже так вздернули, что дышать можно только в себя. Выдохнуть не получается – глаза стекленеют.
Чуть руки отпустили, и выдохнула она со всхлипом. Думала, что еще руки чуть отпустят. Их и вправду еще чуть отпустили, но тут-то ее и ахнули сапогом ниже ребер. Так ахнули, что боль в руках отсекло. И вообще все боли разом заглушило.
Одна большая новая боль потихоньку сначала просочилась в нее, а потом хлынула вдруг, наполняя. И переполняя. Хватает она воздух ртом, а он не хватается.
Руки ее бросили. Они плетьми упали. Ей как-то и дела нет до своих рук. В голову не приходит руками шевельнуть. Ей бы только воздуха. Продохнуть бы. И вроде уже схватила. Только изо рта он внутрь не проходит. Тут ее еще раз сапогом ахнули. Не тем, сверкающим. Сверкающий – для поцелуев. Другим ахнули. Яловым. Яловый тяжелее. Может, и не так сильно ахнули. Только от второго удара зазвенели сладко колокольчики, и поплыла она спокойно и тихо в манящую черноту.
Уплывая, слышала другие удары, редкие и тяжкие. Но было уже совсем не больно, и потому она улыбалась доброй светлой улыбкой.
Потом лежала она, уткнувшись лицом в мокрый песок, в прелую хвою. Было холодно и нестерпимо мокро. Шинель сорвали, облили водой. По пролескам снег еще местами лежит. Потому холодно на земле. Если водой обольют. Медленно-медленно она выплыла из той черноты, из которой вроде бы не должно быть возврата. Не хотелось ей возвращаться оттуда, где запахов нет, в запах подснежников, в запах весны, в запах начищенного сапога.
Но вынесло ее. Плывет она голосам навстречу. И голоса к ней плывут:
– Бл**ь, на футбол опоздаем.
– Кончай ее, командир. Не будет она сапог целовать.
– Заставлю.
– «Спартачку» сегодня хвоста надрать бы…
Она в блаженство вернулась. И не хотелось ей шевелиться. Не хотелось выдавать себя, не хотелось показать, что вот она уже снова тут у их ног лежит. Они-то спешили. А она не спешила. Ей некуда больше спешить. Даже на футбол. Ей бы лежать тихо-тихо и долго-долго. Мокрая ледяная одежда ей в сладость. И колючие хвоинки периной пуховой. И захотелось ей высказать неземное блаженство словами человечьими. Но получилось лишь сладостное «ахх!».
А они услышали долгий стон.
– Я же говорил, не до конца мы ее.
И