– Рыжички вкусные! – Хозяйка ставит передо мной тарелку крохотных солёных рыжиков. – Сами летось брали – у нас их живёт видимо-невидимо. А сей год… – в её речи есть что-то церковнославянское, – а сей год уродились прямо тучи – не могли выбрать. Старые люди все сказывают, пророчат, быть лиху. Верная примета: гриб тучей – беда неминуча. Перед войной в лето грибов было – не оберёшься. А ты с картошечкой! – Она приносит миску дымящегося, крупного, рассыпчатого картофеля. – Я тебе маслицу постного улью – нет вкустнее пищи.
И правда, мне кажется, что я никогда ничего не ел вкуснее этих рыжиков с горячим картофелем, приправленных постным маслом. А хозяйка стоит, подперев рукой бок, съедаемая любопытством, смотрит на меня жалостливым взором; лицо её пышет от печного жару.
– А тебе не скучно в городе – одному-то? Домой-то, поди, вот как рад!
– Ах, так много дела, занятий! – отвечаю я важно, хотя мне хочется сознаться, как бесконечно одиноко и грустно мне в городе, но я дал слово не показывать своих чувств.
– А долго тебе учиться-то?
– В гимназии всего восемь лет, а потом ещё четыре года в университете, а может быть, и дольше.
– Ай ты Господи, вот мука-то! Я всего три зимы в школу бегала – думала, не вытерплю… Восемь лет! Скажи пожалуйста. А чего ж ты форменную шинель носишь с пуговицами, аль в офицера выходишь?
– Так полагается, – уклончиво говорю я.
– Для фасону, значит. А что это у тя за книжка – чудно что-то написано, не по-нашему.
– Это немецкая книжка.
– Немецкая! – говорит баба недоумённо. – Неужели они, нехристы, по этим по крюкам читать могут? Вот страсти-то! К нам в деревню, – она оживляется, – ерманцев пленных пригнали. Ничего, смирный народ, только делу мало смыслят. Дьячок с ими говорил – смеху-то, руками машет: «Русс, русс, герман…»Умора! – Она заливается хохотом.
IV
Ещё далеко до полудня, а мне уже надоело читать, надоело сидеть одному в горнице, ждать. Надеваю шинель и иду на улицу. Как большинство северных деревень, она расположена в строгом порядке: дома не разбросаны, как на юге России, где каждый двор – свой отдельный, собственный мир и отчуждение, они лежат в два ряда вдоль главной улицы, вытянувшись, точно по струне. Здесь единый мир, община, почти семейный круг, о котором так мечтали славянофилы, сроднившийся, сложившийся веками. Встречные смотрят любопытно-почтительно на мою тёмно-серую шинель со светлыми пуговицами, на форменную фуражку с серебряными веточками, приветствуют на старинный лад: «Здорово жить» – и при том кланяются в пояс. Солнце ещё тусклое, зимнее, но острые лучи уже роются и сверлят в снегу, изрытые поля похожи на белые бараньи шкуры. На конце деревни пилят лес пленные. Как у всех пленных, у них сизые лица, одежда обветшала, залатана, на ногах, поверх сапог, намотаны тряпки, пахнет от людей тяжёлым, затхлым. Но вид сытый,