«Где невозможно и огромно…»
Где невозможно и огромно
пространство Бога за спиной,
что оглянуться невозможно
на шар, что катится за мной
по масляному глинозёму,
с холодным зёрнышком во рту,
где хворост захрустит позёмкой,
оставив небо на свету —
сшиваю трубы с его гласом,
который меньше тишины
присутствия его – тоннели,
как сердца шарик, ощутив.
«Человек в осколке света…»
Человек в осколке света,
то есть вечности, стоит
посреди просторной смерти —
что-то свету говорит:
то гулит, как будто
время, окольцованое им,
покидает голубятню,
расстоянием цветным,
ну, а то – раскинув руки
очарованно молчит
наблюдая, как на смерти
дверь бессмертия горит.
«Ворона лестницей кружилась …»
Ворона лестницей кружилась —
пока взлетала голова,
похожая на головешку —
как речь прохожая, черна.
Похожая на головешку
она в себе веретена
крутила белую отвёртку —
метелью от неё темна.
Крутилось небо и кружился —
вороны пропуском – гончар
и вынимал всю тьму из глины
затем – печаль.
Гончар крутил предмет и форму —
желтели пальцы от ворон,
гудели в дудки, как воронки,
поленья темноты. Свистком
лежал упавший и воскресший —
поскольку смерти вовсе нет —
на тень свою себя воздевший —
незавершённый пеплом свет,
что птичий свиток в форме ада,
похожего на рай и снег,
где слеплен человек из сада
ворон похожих на ковчег.
«И молока последнюю награду…»
И молока последнюю награду
пьёт зверь прозрачный,
видимый не сразу,
припавший к сосцам неба,
к винограду —
пока щенок весёлый и незрячий
гоняет тьму в себе,
как бабочку, психею —
и ждёт во мне, когда я онемею.
И пение собачие, как льдина,
меня сопровождает в берегах,
в которых спит язык неотвратимый,
как молоко или последний страх.
Что ж, мой щенок,
сопровождай нас в вечность,
которая иголка февраля
во времени красивой колыбели,
чтоб вычерпать из смерти, как вода
в себя теперь исчерпывает небо,
зверей прозрачных и щенков своих
и за руку ведёт, и молоко психеи,
как бабочка, в губах у них дрожит.
«Бог простой, как мир и дрожжи…»
Бог простой, как мир и дрожжи,
хлеб сей пресный, облака,
белый снег,