Но мы говорили на разных языках. Допустимо, даже естественно, чувствовать себя правым перед историей и кругом виноватым перед теми, кого любишь. Когда Лилия нарушила молчание, выяснилось, что она ничего не поняла в моих рассуждениях о войне. Что свою роль она видела в том, чтобы стать не желанным ангелом прощения, но ангелом-избавителем. Упрашивала вернуться в полк. Считала, что иначе меня ждет духовная смерть. Снова и снова твердила о «воскресении». А я снова и снова вопрошал: что будет с тобой и со мной? И вот услышал ее приговор: она возвратит мне любовь только при условии, что я вернусь на фронт – не ради нее, ради себя. Чтобы стать самим собой. А клятва, которую она дала тогда в лесу, остается в силе: никого, кроме меня, не назовет она своим мужем.
В конце концов мы замолчали. Вы должны понять, что любовь – это тайна, пролегшая меж двумя людьми, а не сходство двоих. Мы находились на разных полюсах человечества. Лилия – на том, где правит долг, где нет выбора, где страждут и взыскуют общественной милости. Где человек одновременно и распят, и шагает крестным путем. А я был свободен, как трижды отрекшийся Петр, я собирался уцелеть любой ценой. До сих пор вижу перед собой ее лицо. Оно все глядит, глядит во мрак, пытается проникнуть сквозь пелену мира сего. Нас будто заперли в пыточной камере. Все еще любящих, но прикованных к противоположным стенам, чтоб вечно смотрели и никогда не смогли коснуться друг друга.
Я не был бы мужчиной, если б не попробовал вытянуть из нее что-нибудь утешительное. Что она будет ждать, не осудит безоговорочно… и тому подобное. Но она остановила меня взглядом. Взглядом, который я до конца дней не забуду, ибо в нем сквозила чуть ли не ненависть, а ненависть так же не шла ей, как злость – Богородице; это противоречило самой природе вещей.
Мы молча пошли к воротам. Я простился с ней под уличным фонарем. У садика, где буйно цвела сирень. Ни прикосновения. Ни единого слова. Два юных лица, вдруг постаревших, обращены друг к другу. Миг из тех, что длятся и после того, как остальные звуки, предметы, вся та будничная улица отданы праху и забвению. Бледные лица. Запах сирени. И бездонная тьма.
…Он остановился. Голос его не дрогнул; но я вспомнил Алисон, ее последний взгляд.
– Вот и все. Четырьмя днями позже я полсуток прострадал в трюмной сырости греческого грузового судна в ливерпульских доках.
Молчание.
– И вы больше с ней не виделись?
В вышине запищала летучая мышь.
– Она умерла.
– Скоро? – не отставал я.
– Ранним утром девятнадцатого февраля тысяча девятьсот шестнадцатого года. – Я вгляделся в его лицо, но было слишком темно. – Началась эпидемия брюшного тифа. Она работала в госпитале.
– Бедняжка.
– Все в прошлом.
– Вы как бы воскрешаете это. – Он наклонился ко мне, не понимая. – Запах сирени.
– Старческие сантименты. Прошу прощения.
Он смотрел