Я с большим интересом вела свои уроки; они не требовали никакой подготовки, поскольку мои познания были совсем свежими, и говорила я легко. Со старшими ученицами вопросы дисциплины не вставали. Темы, которые я затрагивала, были для них совершенно новыми, мне предстояло научить учениц всему: эта мысль будоражила меня. Мне казалось важным избавить их от определенного числа предрассудков, предостеречь их от того набора глупостей, который именуют здравым смыслом, привить им вкус к истине. Я с большим удовольствием видела, как они преодолевают смятение, в которое поначалу я их ввергла; мало-помалу мои уроки наводили порядок в их головах, и я радовалась их успехам почти так же, как если бы добилась этого сама. Я выглядела не старше, чем они, и первое время надзирательницы часто принимали меня за ученицу лицея. Мне также думается, что мои ученицы чувствовали симпатию, с какой я к ним относилась, казалось, и они отвечали мне тем же! Два или три раза я приглашала к себе лучших из них. Такое рвение неофита вызывало усмешку моих коллег, но мне больше нравилось беседовать с этими взрослыми неуверенными девушками, чем со зрелыми женщинами, закосневшими в своем опыте.
Все испортилось, когда в середине года я приступила к морали. О труде, капитале, справедливости, колонизации я с жаром говорила все, что думала. Большинство моих слушательниц возмутились; в классе и в своих сочинениях они яростно выдвигали мне тщательно отшлифованные их отцами аргументы, которые я разбивала в прах. Одна из самых толковых покинула место, которое занимала в первом ряду, и, скрестив руки, уселась в последнем, отказавшись делать записи и испепеляя меня взглядом. Однако мои провокации множились. Часы, отведенные литературе, я посвящала Прусту,