Юность, как ни крути, жестокая пора. Самый безжалостный возраст. Розовые детские слюни и сладкое сюсюканье – ну кто тут самый красивый и самый умный? – ну, конечно же, ты, кто же еще? И сказочки на ночь, и шерстяные носочки с теплой батареи, и самый вкусный кусочек кому? – конечно, конечно, тебе, радость моя.
И вдруг все это позади.
Еще вчера ты был центр мироздания, прекрасное и несравненное солнце, сегодня – занюханный болид в круговерти холодного космоса. Нет, ты, безусловно, подозревал, что модель вселенной слишком уж идеальна, были-были сомнения – не дурак же, да, догадывался – есть тут некая фальшь. Слишком уж все вокруг протекало счастливо-солнечно, как-то даже с перехлестом, определенно подвох где-то таился. Но чтоб такой! Чтоб настолько!
Успешно преодолев мучительную пору полового созревания, ты уже не беззаботное дитя с лучистым взглядом, – кудряшки, матроска, – херувим на фоне полевых венков, утренних жаворонков и добрых собак борзых пород, но еще и не матерая особь мужского пола – сигарета, трость, перстень на мизинце, вечерняя щетина с духом английского одеколона и французского коньяка.
Ты – ни то ни се. Уже не гусеница, но еще и не бабочка.
Ты юн, неопытен, наивен – цинизм придет позже. Нет, не то чтобы с годами ты станешь умнее, просто научишься уворачиваться и прикрывать мягкие ткани и болевые точки. Научишься имитировать и симулировать. Подпишешь двусторонний пакт с самим собой, пакт о сотрудничестве и взаимопомощи. С годами процесс компромисса станет простым и почти приятным. Чем-то вроде облегчения после рвоты.
В юности впервые познаешь истинную суть одиночества. Космического, вселенского одиночества. Понимаешь, что именно одиночество лежит в основе твоего бытия. И именно поэтому в юности так важно иметь настоящего друга. Мне повезло – у меня был такой друг. И его звали Венька Шухов. Но история эта не про Веньку, а про его отца – Шухова-старшего. Про дядю Славу.
Мой отец не дожил до пятидесяти – инфаркт, я еще учился в школе, помню, меня вызвали в кабинет директора прямо с контрольной по химии. Помню, шел-гадал по пустым коридором, по гулким лестницам – чего я такого натворил, чтоб с контрольной да к директору? А через неделю дура-соседка с девятого, потеснив меня в угол лифта своим каракулевым телом, спросила доброжелательным тоном, каким обычно интересуются из так называемой вежливости о вещах вполне известных, вроде вчерашнего ливня или недавней поездки в Ялту; так вот эта каракулевая идиотка, невинно улыбаясь жирно напомаженными губами, спросила: «Ну что, папа умер?» Я по сей день пытаюсь найти приемлемый ответ на ее вопрос.
Закат советской империи. Те времена сейчас кажутся вегетарианскими и гладкими, почти пасхальными: Москва наводила марафет, готовилась к летней Олимпиаде, в Афганистане наши солдаты строили школы и детские сады, аскетизм сталинской поры сменился брежневским сибаритством – очухавшийся народ прибивал к стенам восточные ковры из Душанбе и вешал хрустальные люстры производства ЧССР. Избранные счастливцы обзавелись финскими дубленками и кожаными пиджаками. Джинсы перестали быть штанами вероятного противника. В ларьках появилось югославское «Мальборо».
Венькин отец, дядя Слава, «Мальборо» не курил, он курил трубку. Этих трубок у него была целая армия, дюжины три, не меньше. Вересковые «Данхилы», «Орлики» из вишни, трубки короткие и трубки длинные, с чубуками гнутыми и прямыми, трубки лакированные и с грубой, точно обожженной, насечкой стояли на резных деревянных подставках как экспонаты в краеведческом музее. Одна, яблоневая, коренастая и прокопченная, по слухам, некогда принадлежала самому Сталину. В коллекцию трубка эта попала через третьи руки – от друга Миши Шаповалова, чей учитель был сыном личного охранника Иосифа Виссарионовича. На черном эбоните мундштука виднелись следы от острых зубов генералиссимуса.
По просторным комнатам с высокими лепными потолками – квартира занимала верхний этаж старого доходного дома на Пречистенке – плыл медовый дух трубочного табака. Сорта его назывались таинственно и элегантно – «Амфора», «Клан», «Мак Барен», сам табак хранился в круглых жестянках, похожих на добротные банки из-под дореволюционного монпансье. Божественный табачный аромат, похожий на запах теплой карамели, да еще ковры по полу и дубовые панели по стенам, картины в тусклой бронзе старых рам, тертая кожа благородных кресел, – казалось, что, перешагнув порог, ты навсегда оставлял за спиной шершавую простоту советского быта, неуютного, коммунального, провонявшего насквозь потом и щами, завистью и матюками, и погружался в какую-то нереальную, добрую и почти сказочную вселенную, где под стеклом янтарных абажуров велись уютные беседы, а за окном невинно топорщились макушки вечерних лип с беззаботным чириканьем мелких пичуг. Синева над бульварами наливалась лиловым, она вполне могла сойти за тихие парижские сумерки, если бы не дальний контур высотки, застрявшей у трех вокзалов, этот хищный стилет с колючей звездой в