Любви сейчас я хочу от людей, не визы, не денег даже.
Прямо хоть не пиши дальше.
Живу я в доме беженца. Дом населен условными фразами, тоской и безденежной ненадежной сытостью.
Алексей Максимович! Дука!
Посмотрите, как я хочу любви: я даже пишу разборчиво.
Я умею (теперь) брать людей на ладони, и греть их дыханьем, и даже растить их.
И Вы умеете.
Вы ласковый, у Вас хорошие глаза.
У меня, очевидно, весеннее помешательство.
Я должен писать письма всему человечеству.
Я люблю это человечество.
Вас же я люблю отдельно и особо.
Жену я тоже очень люблю.
У нас весна. Сегодня 20 апреля. На дворе баран, похожий на Пяста[78], жует как беззубый и не скрывающий свою старость старик.
Я пополнел и погрустнел.
Привет Вам и всем, кого Вы любите.
Виктор из Raivola.
Придумал «фильму».
11 <Весна 1922 года>
Дорогой Алексей Максимович.
Я не умею говорить с Вами.
Чувствую себя просителем. А я не виноват.
Писать легче. А хочется быть близко к Вам.
Но замечали ли Вы, что когда целуешь женщину, то ее не видишь, а чтобы увидеть, нужно отдалиться.
Я расскажу Вам про роман, который я напишу, если оторвусь от преследования и буду иметь месяц-два свободных.
1) Идут передовицы «Правды» и передовицы буржуазных газет, прямоугольные до безмысленности.
Иногда это прямоугольность огненная. Идут списки расстрелов, цифры смертности.
Передовицы прямоугольно отрицают друг друга.
2) Между ними идут письма к Вам. Записки, письма, записки. Идут Ваши письма (дружеских нет), но больше записки «прошу выслушать такого-то», «прошу не расстреливать такого-то», «прошу вообще не расстреливать».
Потом между этим советские «анекдоты».
Моя маленькая (7 лет) племянница плакала в церкви. Мы знаем, что плачущего нельзя спрашивать. Потом спросили дома «почему». Она ответила: «Я не знаю, где могила папы» (Николай расстрелян), «где тети Женина могила знаю, а папиной нет»[79].
О, дорогой мой, о друг мой, как горек от слез воздух России.
О счастье наше, что мы заморожены и не знаем, как безнадежно несчастны.
Идут передовицы прямоугольные, декреты, и все они отражаются то в письмах, то в маленьких отрывках из маленьких человеческих жизней. Тюрьмы, вагоны, письма и декреты.
Вы в этой вещи не вы, а другой.
Я не знаю, как кончить. Кто-то, правозаступник и кто пишет всем отпускную, какой-то последний из раздавленных или Вы сами, на чьем сердце скрещены два меча, пишете миру письмо о прощении.
Прощаю себя за то, что смеюсь, за то, что бегу от креста, прощенье Ленину, прощенье Дзержинскому, красноармейцу, издевающемуся в вагоне над старухой, красноармейцу, взявшему Кронштадт, всему племени, продающему себя. Всем себе-иудам.
У меня нет никого. Я одинок. Я ничего не говорю никому. Я ушел в науку «об сюжете», как в манию, чтобы не выплакать глаз. Не будите меня.
Виктор Шкловский.
13
Вы помните, как писал Троцкий: «Необходимо