Василий Дмитриевич, распределяя свое состояние между своими детьми, разумеется, не думал ни о майорате, ни о требованиях русской жизни. Он думал только об обычаях и порядках своего рода, думал только о том, как бы избежать этих новшеств, которые, благодаря почину великого преобразователя, со всех сторон врывались в русскую жизнь, подрывая собою значение родового начала как естественного представителя старины. Правда, он видит, что жизнь идет в другую сторону, получает иной смысл. В этом новом направлении значение рода теряется с каждым днем. Возникают новые основания общественности – богатство и личный труд. На эти основания опираются и из них исходят – знание, предприимчивость, деятельность и другие условия возвышения и успеха. Он видит, что эти и только эти начала новой жизни поднимают человека в глазах нового общества. Он знает и видит, чем еще при московских царях стали именитые люди Строгановы; видит, в какой степени в царствование Петра возвысились Демидовы, Сердюковы, Крюковы, Баженовы – лица, не имевшие родового значения, поднимавшиеся из толпы благодаря именно знанию, предприимчивости и деятельности, приведших их от труда к богатству. А Меншиков, Ягужинский, а иностранцы – Девьер, Остерман, Миних? Он видел, что сам гигант-царь не задумывался жать руку простому кузнецу, когда тот останавливал на себе его внимание своею работой; видел также, что царь этот не считал для себя унижением вступать в соглашение с последним торгашом, когда того требовала польза России.
«На то его воля была! – думал про себя Василий Дмитриевич. – Да, воля; но воля, основанная на практической разумности, воля, поддерживаемая необыкновенной силой духа!.. Кто что ни говори, а царь, как я его вспоминаю, как я о нем думаю, был великий царь! – рассуждал про себя Василий Дмитриевич. – Правда, насилие его было чрезвычайное, ломка страшная, но насилие это было не только произвол, но и разумность! Самые новшества, которые он вводил и которые мы так ненавидели и ненавидим, были не только прихоть самовластия, а какое-то особое, непонятное для меня стремление все сплотить, соединить, всему дать один облицованный им образ, в который он хотел отлить всю жизнь Древней Руси. И доказательством тому, что всякое новшество, вводимое им, он испытывал прежде на себе, выполнял сам. Какая тут прихоть, когда прежде чем, например, велеть снести бревно, он сам взваливает бревно на плечо и несет, чтобы знать, не тяжело ли? Когда собственно себе он отказывает во всем, даже в