В обычных обстоятельствах, я полагаю, все это в лучшем случае пробудило бы лишь праздное любопытство, однако та осень обычной не была. Почти сразу после того, как приехала, я осознала растущую тревогу относительно собственной зримости. Я желала быть на виду, желала быть воспринятой и принятой – словно под одобрительными взглядами возлюбленного. В то же время мне чудилось, что я опасно уязвима, боялась чужого суждения, особенно когда быть одной представлялось неловко или скверно, когда меня окружали пары или компании. Эти чувства, несомненно, обостряло то, что я впервые жила в Нью-Йорке – в городе стекла и блуждающих взглядов, – однако возникали они и из одиночества, а оно устремляется в двух направлениях: к близости и прочь от угрозы.
В ту осень я вновь и вновь возвращалась к картинам Хоппера, меня тянуло к ним, словно они были чертежами моей тюрьмы, а я – узником ее, будто в них содержались какие-то важные отгадки моего состояния. И хотя обвела взглядом десятки комнат, я неизменно возвращалась к одной и той же: к нью-йоркской забегаловке с полотна «Полуночники» [12], которую Джойс Кэрол Оутс [13] описала как «наш самый пронзительный, бесчисленно повторенный образ американского одиночества».
Вряд ли найдется в западном мире много людей, ни разу не вглядывавшихся в прохладный зеленый ледник этой картины, кто не видел ее унылую репродукцию в приемной у врача или в конторском коридоре. Ее растиражировали до того разнузданно, что она давно уже обрела патину, какой заражаются все чрезмерно знакомые предметы, – как грязь на линзе, – и всё же «Полуночники» по-прежнему сохраняют зловещую мощь, свои чары.
Я смотрела на эту картину у себя на ноутбуке за много лет до того, как увидела ее лично в Уитни знойным октябрьским вечером. Она висела в самом конце галереи, скрытая за стайкой людей. «Поразительные цвета», – сказала девушка, и меня выволокло вперед. Вблизи картина обустроилась иначе, распалась на сучки и задоринки, не замеченные мною прежде. Яркий треугольник потолка в заведении покрылся трещинами. Между кофеварками возник длинный желтый потек. Краска лежала очень тонко, не полностью укрывая холст, и поверхность прорывалась мешаниной едва заметных белых пупырышков и крошечных белых волокон.
Я шагнула назад. Зеленые тени падали на тротуар остриями и ромбами. Ни один цвет в мироздании не способен столь же мощно передавать городскую отчужденность, атомарность людей внутри сотворенного ими, как этот мерзкий болезненный зеленый, возникший