Рамзес взобрался, наконец, по бесконечной лестнице. Когда он всходил на последнюю ступень, то сердце его усиленно билось. Но он набрался храбрости и выступил из темноты.
Первый жрец Амона восседал на своем излюбленном месте, на краю террасы. Он повернулся лицом к солнцу, чтобы лучше наблюдать его заход. На плечи его была наброшена шкура пантеры – знак священнического сана. Остроконечный, гладко выбритый череп лоснился и походил на конус из полированного дерева. Последние лучи заходящего солнца окружали его таинственным ореолом.
На почтительном расстоянии, чтобы не мешать его молитве, стояли три коленопреклоненных жреца, всегда готовые исполнить его малейшее приказание.
Один из них сделал движение навстречу Рамзесу, он приложил палец к губам и шел на цыпочках, едва касаясь земли. Узнав вошедшего, он подошел к жрецу, опустился позади него на колени, произведя меньше шума, чем падающий с дерева лист.
Он ждал, пока Ри-Горус заметит его, им бы пришлось ждать долго, если бы Рамзес, человек решительный, хорошо знакомый со всеми формальностями, не предупредил легким покашливанием о своем появлении.
Ри-Горус повернул голову, жрец наклонился к его уху и что-то прошептал, потом так же легко и беззвучно подошел к молодому офицеру, приглашая его подойти.
Рамзес развязал свои сандалии из папируса. Он подошел так тихо, как только мог, и молча присел около неподвижного старика, углубившегося снова в созерцание. Никто в мире, кроме фараона, не имел права первым заговорить с первосвященником. Волей-неволей его сыну приходилось созерцать ту же картину.
Позади фиолетовых зубцов Ливийских гор солнце пустыни бросало призматические лучи сквозь песочную пыль. Они походили на реку из пурпура, где солнечный диск отражался, лишенный лучей.
Налево огромные Фивы уже утопали в сумерках. Тысячи унизанных насестами голубятен покрывали город чем-то вроде низкого кустарника. Несколько хищных птиц лениво рассекали воздух крыльями, направляясь к островкам из темной зелени, которая обозначала линию царских садов. На другой стороне за берегом, покрывавшимся водой в период разлива, начинались другие Фивы, те Фивы, где жил бесчисленный народ, трудившийся над приготовлением свирелей, украшением подземелий и высечением саркофагов. Полмиллиона рабов засыпали здесь, измученные тяжелой работой. Ночью бред их переходил на родные наречия. Они лепетали странные слоги,