Греческий военачальник слегка покраснел, однако голос его не дрогнул:
– Это правда, мой добрый Хирвард, мы видели друг друга в бою.
Тут Хирвард не сдержался и легонько кашлянул.
Грамматикам того времени{37}, столь изощренным в искусстве разгадывать смысл интонации, этот кашель не показался бы панегириком храбрости грека. Действительно, несмотря на то, что командир на протяжении всей их беседы тоном своим то и дело подчеркивал свое высокое положение и превосходство, в этом тоне чувствовалось явное уважение к собеседнику, как к человеку, который в минуту опасности во многих отношениях может проявить себя более храбрым воином, чем он сам. С другой стороны, хотя могучий северный воин отвечал своему начальнику, соблюдая все правила дисциплины и этикета, беседа их порой напоминала разговор между невежественным франтом офицером и опытным сержантом того же полка, – речь идет, разумеется, о том времени, когда английская армия еще не была перестроена герцогом Йоркским{38}. В каждом слове северянина звучало чувство собственного превосходства, прикрытое внешней почтительностью, и начальник молчаливо признавал это превосходство.
– Ты позволишь мне, мой простодушный друг, – продолжал главный телохранитель прежним тоном, – вкратце ознакомить тебя с основным принципом политики, который господствует при константинопольском дворе. Дело в том, что милость императора, – тут он приподнял шлем, а варяг сделал вид, что повторяет его движение, – который (да будет благословенна земля, по коей он ступает!) является не менее животворным началом для своих подданных, чем солнце – для всего рода человеческого…
– Я уже слышал что-то в этом роде от наших ораторов, – заметил варяг.
– Они обязаны поучать вас, – ответил начальник, – и я полагаю, что священники, произнося свои проповеди, также не забывают наставлять моих варягов в верности и преданности императору.
– Нет, не забывают, только мы, изгнанники, сами знаем свой долг.
– Видит бог, я не сомневаюсь в этом, – сказал главный телохранитель. – Просто хочу, чтобы ты понял, мой дорогой Хирвард, что есть такие насекомые – впрочем, в вашем суровом и мрачном климате их, быть может, и не существует, – которые рождаются с первыми проблесками света и гибнут с заходом солнца. Мы называем их эфемерами, поскольку они живут всего лишь один день. Такова же и участь придворного фаворита, который живет в лучах улыбок священной особы императора. Счастлив тот, кто попал в милость с той минуты, когда император, подобно светилу, появившемуся из-за горизонта, впервые взошел на трон, кто потом сверкал отраженным светом императорской славы, кто сохранил свое место, когда эта слава достигла зенита, кто исчез и умер вместе с последним лучом императорского сияния.
– Твоя доблесть, – прервал его островитянин, – говорит столь высоким слогом, что моим северным