Алексей Петрович растерялся. Посоветовать дочери голосовать против исключения – не обернется ли этот шаг против нее самой? Воздержаться – то же самое. Голосовать за? Но именно этого-то она больше всего боится и не хочет.
Он взял ее за руку, потянул к себе – и Ляля, будто ждала от него этого движения, упала ему на грудь и захлебнулась горькими рыданиями. Алексей Петрович гладил ее плечи и голову, отирал мокрое лицо своим платком, но это, похоже, лишь подхлестывало рыдания дочери, усиливая ее отчаяние и растерянность перед неразрешимым выбором.
В кабинет заглянул Иван и, не разглядев в полумраке, что здесь происходит, сердито произнес:
– Мама уже ругается, а вас все нет и нет. Уснули вы, что ли?
– Иди и скажи маме, что мы сейчас придем, – строго приказал Алексей Петрович.
Иван, недоверчиво передернув плечами, тихо закрыл за собою дверь.
Когда Ляля немного успокоилась, они вместе покинули кабинет и прошли в туалетную комнату. Там она долго плескалась под краном, потом тщательно вытиралась вафельным полотенцем. Когда вышли в коридор, спросила:
– Папа, а если тебя арестуют, что тогда?
– Меня не за что арестовывать, малыш, – бодро уверил ее Алексей Петрович. Он хотел сказать дочери что-то еще, но вдруг сам усомнился в своей защищенности от такого исхода, представил на мгновение, как все это произойдет и что станет с его семьей, – и ему стало так страшно, что он не смог к сказанному добавить ни единого слова, лишь жалко покривился.
Слава богу, Ляля этой его мучительной гримасы видеть не могла: в коридоре было слишком темно.
Ужинали, как всегда, двумя семьями. Дети Льва Петровича и Катерины, двадцатидвухлетний студент Энергетического института Андрей, весь вылитая мать, такой же цыгановатый красавец, и девятнадцатилетняя студентка медицинского Марина, русоволосая и кареглазая, похожая на бабку Клавдию Сергеевну, а более всего – на Алексея Петровича, были сегодня дома.
По заведенному обычаю во главе стола сидела Клавдия Сергеевна, по правую руку от нее семья старшего сына, по левую – младшего. Однако Клавдия Сергеевна не командовала столом, как в былые годы, не разливала и не раскладывала пищу по тарелкам – это теперь делали снохи. Единственное, что было ей под силу и что оставалось в ее заведывании – это самовар и банки с вареньем, над которыми она священнодействовала с такой самозабвенно-молитвенной сосредоточенностью, что все разговоры за столом умолкали, когда она разливала по чашкам чай и раскладывала по розеткам варенье: кому клубничное, кому смородиновое, кому клюквенное или брусничное. Она знала и помнила вкусы всех своих детей и внуков, знала, когда и у кого эти вкусы менялись и появлялись другие, следила за этими изменениями иногда со стариковской радостью, но чаще с огорчением и печалью.
Молодежь росла,