Та боль стала похожа на выдержанную фотопленку, высушенную и местами покрытую царапинами, но, казалось, была выгравирована в камне и ушла в глубины времен. Маленькая улица Ханкоу – это место, где мне было больнее всего. Это воспоминание о времени, когда мне не было и шести, такое же твердое, как сизые камни этой улочки. В тот день мы с приятелями лежали на каменном мосту и смотрели на течение бежавшей внизу реки и на резвящихся в воде рыбок. Мост возвышался над поверхностью воды на несколько чжанов[8], вода была мрачна, и самый острый взгляд не мог измерить ее глубину. Я был молодой и глупый и не считал глубокие воды реки своим врагом, и уж тем более не чуял приближавшейся потихоньку опасности. Только когда обыскавшаяся меня мать неслышно подошла сзади и в ярости вцепилась мне в ухо, я отчетливо ощутил неизбежность побоев. Я боролся изо всех сил, но это лишь еще больше разгневало ее. Ухо стало обузой для моего тела и самой удобной рукояткой для матери. Она вцепилась в него мертвой хваткой, и чтобы облегчить боль, я из последних сил привставал на цыпочки, но гнев матушкиной руки и неровность уличной брусчатки не позволяли облегчить боль моему уху. К моменту, как мы прошли улицу, ухо демонстрировало признаки отделения, роняя бусинки алой крови на мое тело и на сизую брусчатку, растекаясь по ней прекрасными и скорбными цветами кровавой сливы. Сквозь свой громкий рев я смутно слышал, как кто-то рядом укоряет мать; зеваки и заступники, поддерживая слабого невежественного ребенка, прибегли к таким словам, как «жестокая», «это уж слишком», «мачеха», и прочим в том же духе.
Еще до этого я по неведению проявил неуважение к луне, указав пальцем прямо туда, где живет лунный заяц и растет коричное дерево[9], за что и был наказан – на моем ухе с тех пор белел шрам, оставленный лунным светом. Матушкина трепка подлила масла в огонь, и мое и без того хрупкое ухо теперь еле держалось на голове.
Потом мать отвела меня в больницу на перевязку, и мое раненное, обмотанное марлей ухо стало символом ее жестокости. Тот случай также оставил шрам и в душе моей матери, только мой шрам был снаружи, видимый с первого взгляда, а рана матери таилась в сердце, и об этой боли знала она одна.
В то время на лице матери уже не осталось улыбки 1959 года, и хотя фотография, запечатлевшая семейное счастье, лежала на столе, придавленная стеклом, у матери больше не было ни времени, ни желания рассматривать это теперь уже далекое мгновение деревенской жизни. Постоянно растущее число детей и вечные, нескончаемые домашние дела