Но… – во всякой поэме должно быть но… – но, зайдя к ней на днях, он застал у нее инженерного генерала Базэна. Генерал был весьма развязен с красавицей: он беспрестанно трогал ее за плечи и за локоны, касался, будто так, не нарочно, ее талии и только что не садился ей на колени. Никитенко был оскорблен такой светской непринужденностью и был теперь с ней сдержан и холоден.
– Да… – говорила она, грея его своими томными глазами. – Да, я тщеславна и, если хотите, своенравна. Верьте, что все это плоды лести, которую беспрестанно расточали моей красоте. Все уверяли меня, что во мне есть что-то «божественное», что-то «неизъяснимо-прекрасное»… Разве я виновата, что меня так испортили?.. Я – жертва…
Она быстро рассеяла тучи с чела своего молодого друга, и они снова ударились в литературу. Никитенко немножко важничал: известный Фаддей Булгарин взял у него для печати его сочинение «О политической экономии и о производимости богатств, как о важнейшем предмете оной», – Никитенке было уже двадцать пять лет и, конечно, в производимости богатств он был уже человеком опытным – но цензура учинила в его произведении настоящий погром.
– Это прямо какое-то издевательство!.. – рассказывал он ей. – В одном месте я написал: «Адам Смит, полагая свободу промышленности краеугольным камнем обогащения народов…», ну, и прочее там, а цензор вычеркнул «краеугольным камнем» и написал на полях: «Краеугольный камень всему есть Христос, следовательно, выражение это нельзя применять ни к чему другому…»
Анну Петровну не интересовали нисколько ни промышленность, ни краеугольные камни, ни цензура, – она все это считала той мужской претенциозностью, которая иногда бывает так скучна – но она все же из сочувствия к молодому автору с его прелестным малороссийским говором вздохнула:
– Oui, c’est bien triste, si vous voulez… Ho… revenons à nos moutons…[4] Я утверждаю, что ваш Леон слишком уж холодно изъясняется в любви и слишком много… умничает… Нежною чувствительностью, а совсем не умничаньем можно покорить сердце женщины…
В дверях раздался осторожный стук – прислуга генеральши была вышколена замечательно – и красивый, рослый лакей, помедлив прилично за дверью, доложил:
– Александр Сергеевич Пушкин…
Веселый белый оскал сразу точно осветил сумерки. Сразу посыпались шутки и этот особенный, веселый, раскатистый смех. Пушкин с любопытством посмотрел на сразу замкнувшегося Никитенку: он уже слышал о нем. Но сейчас же обратился весь к красавице: ее глаза заворожили его совсем. Но в то время, как он находил их сладострастными, Никитенко в своем дневнике называл их томными – нужно ли более яркое доказательство шаткости человеческого