В училище они как-то вместе перелистали «Мечты и звуки» – первая книжка молодого поэта показалась корявой, напыщенной и пустой. Как человека он Некрасова вовсе не знал. Ему только мимоходом говорил Григорович, что Некрасов принадлежал к «Отечественным запискам», которыми безраздельно правил Белинский, так грубо, резко взненавиел Бальзака. Он эту партию Белинского уважал и потому робел перед ней и боялся, что они его, вот именно его-то и не примут к себе. У них ему даже мнилась погибель, насмешки и вздор. Отдать в незнакомые руки грозило вселенским посмеянием, даже позором, позором-то прежде всего. А тут ещё приплетался и сборник, не в «Отечественные записки», как он предавно намечал. Кто у них там? Тоже эти, с книжонками от Полякова? Какой сборнику с такими успех? Нет, он так глупо рисковать не желал!
Он мялся, втянув голову в плечи:
– Некрасову, нет, не могу…
Григорович вытянулся во весь свой примечательный рост, всунул пальцы в черные кудри, взбил их рывком и потряс свободной рукой, в крахмальном манжете, выбившимся из-под обшлага сюртука:
– Отличнейший человек, я же вам говорю! Белинский, Белинский полюбил его сразу! Практический взгляд не по летам! И ум, ум проницательный, резкий! Говорю вам: тотчас поймет!
Рассудок его прояснялся, хоть и отчасти. Он начинал, как-то слегка и порывами, понимать, что это первая одержанная им победа, что этой первый, ещё, может быть, и случайный, непрочный, а всё же успех. С удивлением поглядел он на Григоровича снизу и увидел искренний взгляд и яркий румянец на чистых, прямо-таки девичьих щеках.
Его потянуло, потянуло сильно и страстно, тотчас поверить, безоговорочно и всерьез, в этот бесспорно искренний, прямо детский восторг и самому безоглядно отдаться восторгу, тогда как сознание, мнительность, робость не позволяли поверить, не позволяли отдаться прямо, откровенно и просто, всей наличной силой души.
Он всё опасался, как в детстве когда-то бывало, во время страшных уроков латыни, слишком запуганный раздражительным хмурым отцом, что его доверие, его открытый восторг могут извернуться как-то против него, обидой или какой-нибудь внезапной преднамеренной грубостью, ведь уроки отцов никогда не проходят для нас без следа.
Он сидел неподвижно, растерянно, но ощущал, что душа, как будто очистившись долгим чтением собственной повести, строгой и стройной, как он убедился ещё раз, прослушав её, стала доверчивой, мягкой, безвольной и беззастенчиво, радостно уже доверяла румянцу на девически-чистых округлых смуглых щеках.
Он придвинул тетрадь к Григоровичу, но всё ещё из осторожности поближе к себе, и ворчливо сказал:
– О твоем предложении надо подумать…
Григорович рассмеялся откровенно и звонко, как разыгравшийся мальчик, ласкаемый доброй веселой любящей матерью, наклонился к нему совсем близко, схватил большую тетрадь своей длинной рукой и протараторил сквозь смех:
– Что