Григорович, румяный и бодрый от сильного свежего ветра, выслушав молча, против обыкновения ни разу не перебив, невольно вздохнул:
– Кто не мечтает о славе, ваше степенство, да слава-то их, особенно Гоголя, была куплена годами неизвестности, годами голода, нищеты, подачками добрых, по счастью, богатых друзей, так пока к нам с вами слава придет, надо нам чем-то и жить. Это мне Некрасов, что ни день, говорит. Так вы не отказывайтесь пока, хоть тотчас к нему.
Меся худыми галошами жидкую грязь, мимоходом, но завистью взмечтав о теплой шинели, о крепких сапогах и галошах, он отрицательно потряс головой:
– Нет, Григорович, я думаю, что оттого-то и пресекаются, исчезают старые школы, а новые не пишут, а мажут, весь талант нынче уходит в один первый замах, в котором ясно видна недоделанная, целиком не выжитая и оттого чудовищная идея да мила мышц при размахе, а дела-то настоящего, дела прочного, уж не на века, Бог с ними с веками, а хоть на день или два – самая крошечка, фюйть и прошла. Беранже про нынешних фельетонистов французских у них там где-то сказал, что это бутылка шамбертена в ведре воды. Рафаэль писал годы и годы, отделывал, отлизывал, и выходило чудо из чудес, Боги, Боги создавались терпеливыми руками его, а вот, извещают в газетах, Верне пишет в месяц картину, для которых заказывают залы особенных каких-то размеров, перспектива богатая, наброски, размашисто, а дела дельного нет ни на грош. Декораторы все, не поэты! И у нас вот взялись декораторам подражать…
Они поворачивали в Троицкий переулок. По переулку тащились погребальные дроги с бедным некрашеным гробом, из самых дешевых. Несколько провожающих, по виду случайных, уныло и молча шагали за ним.
Он только взглянул как-то боком, мельком, и тотчас, неизвестно каким волшебством, увидел другую картину: по той же перетоптано грязи бежал одинокий растрепанный лысый старик, перебегая с одной стороны черных дрог на другую, без шляпы, рыдая каким-то прерывистым, дрожащим, должно быть от суматошного бега, рыданьем.
Вся эта картина, хоть и явилась внезапно, на один только миг, была такой яркой, такой неожиданной, такой раздирающей душу, такой до судорог необходимой ему, что дух у него захватило каким-то жутким, невыносимым восторгом, и он тут же, посреди улицы, пошатнувшись, лишился сознания и было упал, да Григорович его поддержал и с помощью каких-то прохожих перенес в оказавшуюся поблизости бакалейную лавку. В лицо ему поплескали студеной воды, он пришел в себя с изумлением и привстал. Перед глазами стояла все та же картина.
По дороге домой перепуганный Григорович бережно вел его под руку, часто пригибаясь к нему, явно желая что-то спросить, вероятно, о его состоянии, но отчего-то не спрашивал, только сильнее стискивал руку.
Он тоже молчал, а дома, едва успокоившись, бледный, с быстро-быстро колотящимся сердцем, бесповоротно решил, что непременно вставит в Варин дневник или воспоминания