Она взвизгнула в нарочно не смазанных петлях. Стальной колокольчик захлебнулся бесчувственным треском Анд его головой.
От дрянного дрезжания стало позорно и зло на душе. Федор Михайлович негодующе огляделся.
За высоким прилавком неподвижно белело нездоровее, мучнистого цвета лицо.
Он шагнул как с обрыва и дрожащей мелко и видно рукой положил перед этим неподвижным лицом сои обручальные кольца.
Лицо приняло их хищными, привычными, цепкими пальцами, скользнуло по вечным символам нерушимого брака темным влажным глазком ловко взброшенной лупы и опустило на чашку бесстрастных весов. Равнодушный дискант сказал:
– Сто гульденов, герр.
Он изумленно сбивался: талеров шестьдесят шесть или семь, рублями, кажется, семьдесят пять. Да это грабеж! Открытый, подлый, бесстыдный грабеж! Он беспомощно понимал, что сюда, в этот вертеп ненасытного змия, с глухими железными, стальными клепаными полосами укрепленными ставнями, с такими же глухими дверями и сплошным высоким прилавком, похожим скорей на редут, из тех, какие он десятки чертил в Инженерном училище, приходит только наипоследняя, самая злая нужда и по этой причине от ненасытного змия наживы бессмысленно было бы ждать сострадания, чуткости, совести и чего там ещё? Но он внезапно подумал, как до последней минуты думал всегда, что и самое черствое, даже стальное или там алмазное сердце не могло же вот так, без следа хотя бы малейшего слабого стона выдержать ежечасное зрелище стольких страданий, стольких последних утрат, что должна же зарониться в него хоть ничтожная капля, хотя бледная тень человеческой жалости. Ведь человеку доступно понять человека. Ведь он свое обручальное счастье принес, не золотые крючки от штанов.
– Но, мсье, это стоит много дороже.
Оно шевельнулось, приподняв длинный нос, и повторило сквозь зубы:
– Сто гульденов, герр.
Он окинул его пронзительным взглядом: спрятанные в воспаленные веки глаза без выражения, даже без цвета и тяжелые Брыли белых мучнистых, похожих на жидкое тесто лоснящихся щек. Ему вдруг открылась вся его жалкая жизнь, и достойная презренья эпоха, и достойная жалости судьба ни себе ни людям не нужных, потерянных поколений. Всю эту жалкую жизнь он мог бы пересказать от родоначальника-предка до грядущих внуков и правнуков с истощенной, тоже бесцветной, но гнусно, гадко, безумно алчной душой. Он мог бы поклясться, что лавка менялы когда-то принадлежала деду или отцу, который от малоземелья покинул деревню и первоначально занимался грошовой торговлей черт знает чем, возможно, шагая с лотком по той же округе от фермы к ферме, то был земляной человек и сквалыжник, сам голодал и впроголодь держал всю семью, зато оставил нелюбимому сыну копейку. Сын корыстной, холодной женитьбой удвоил её, порасширился, осмелел и стал