«Вели чутворче безначальный, угодниче заступнече благие и везде в скорбях наших поможи…»
Дверь Таниной квартиры приоткрыта. Из-за двери звенели смехи, голоса, стучали каблучки, играла музыка; паркетною гвоздикой, пирогами пахло. Пустынно и тоскливо пробурчало в животе, покрытый мраком лестничный пролет манил бегом назад. Он часто убегал от двери, когда за нею голоса и смех.
– А, Санька, ты? Чего застрял? Входи! – и яркий свет цветной в глаза ударил, и земляничные смеялись губы, и васильковые глаза сияли, и медным золотом закатным волосы горели, в них цвели бумажные цветы.
– Давай-давай, не топочись, идем! – дыша нетерпеливо солнцем и лакрицей, мятным язычком звеня во рту, сказала Таня, схватила за рукав, и потянула за собой.
Он замычал, сопротивляясь, во сне пытаясь спрятаться от сна, и продолжал смотреть…
– Смотри, какое платье мама подарила! Нравится тебе? – и поворачиваясь боком, половинкой глаза на Шишина из сна смотрела; и от запястий тонких, от коленей взлетела юбка цвета акварели, и били больно, внутри, где прятал Шишин всякие печали, лаковые каблучки.
– Ага, – ответил он.
– Еще часы! Смотри! Бобрыкин подарил! – и протянула Шишину ладошку вверхтормашкой, на запястье блестели крошечные настоящие часы.
– По камушку вот тут и тут, и здесь за ремешком, и пряжка золотая!
– Золотая…
– Мне идут?
– Идут… – прислушавшись, ответил, и вспомнив свой подарок, кулак открыл и громовицу протянул.
Был третий день весны.
Нарядные сидели гости. Все были дети. Девочки и мальчики из класса. Ели торты, перемазанные сладким. Корзиночки, эклеры… Звенели чашки-ложки, наклонялся розовый сифон, выплевывал в бокалы апельсиновые пузырьки.
– Давайте в жмурки! В жмурки! – закричала Таня, – Сашка вода! Сашка опоздал, ему водить! – И закрутилась вихрем разноцветным, и это был весенний ветер с моря, с юга. Солнечный был ветер. Из тех, что в мае по дворам гуляют, расшвыривая вишен сквознячки.
Всё закружилось, свет погас внезапно. Погасли звуки, на лице от дня осталась колкая полоска шарфа, и захватали вдруг чужие руки, невидимки пальцы, щипали, цапали, и гоготали, били в бубен, и колокольчик зазвонил хрустальный, и ничего не видно было под повязкой. Никого.
И смолкло. Оборвалось. В круг тесней дыханья сбились, таял эхом где-то голосок Танюшин, летний странный смех. Как будто падает она, подумал он, и тишина такая стала, такая… Такая странная, такая… тишина…
И потихоньку дети за Танюшей из комнаты на цыпочках крались, на черной лестнице скрывая звуки.
Шишин, ты один остался…
Жмурик Шишин…
Шишин вода!
Шишину водить…
– Ты Шишин в жмурки сам с собой играешь… – шептались в голове и под подушкой.
– Смотри, идут часы? – спросила Таня.
– Идут… – прислушиваясь, согласился