Дома их семейная жизнь сложилась довольно своеобразно. Муж часто оставался в Петербурге и намеревался по осени ехать в Африку. Она почти постоянно пребывала в имении Гумилевых в Слепнево.
Мать Николая Анна Ивановна чувствовала, что Анна трудно приживается в их доме, хотя та и вела себя безукоризненно, но холодно, обособленно, как человек из другого мира.
В Слепневе Анна написала стихотворение «Сероглазый король», в котором были такие страшноватые строки:
Слава тебе, безысходная боль!
Умер вчера сероглазый король.
Неужели в сердце своем она похоронила Николая? Слово, да еще поэтическое, имеет особую силу, – зачем же она пророчит? Или то знаменитое стихотворение связано совсем не с именем Гумилева? Приведем его полностью:
Слава тебе, безысходная боль!
Умер вчера сероглазый король.
Вечер осенний был душен и ал,
Муж мой, вернувшись, спокойно сказал:
«Знаешь, с охоты его принесли.
Тело у старого дуба нашли.
Жаль королеву. Такой молодой!..
За ночь одну она стала седой».
Трубку свою на камине нашел
И на работу ночную ушел.
Дочку мою я сейчас разбужу,
В серые глазки ее погляжу.
А за окном шелестят тополя:
«Нет на земле твоего короля…»
Впрочем, поэзия, как всегда, таинственна, так же, как и Музы, вызывающие стихи. Стихотворение это написано в декабре 1911 года.
А ведь в это время в сердце Ахматовой уже вошел Модильяни. Она часто вспоминала Амедео, молодого, горячего, очарованного ею. Они часами гуляли по Парижу, заходили в музеи, он показывал картины, которые любил сам, – и она смотрела на них его глазами… Что дальше? Он, конечно, взял ее адрес, но будет ли писать, да и зачем?
Модильяни стал писать ей не просто письма, а и стихи! Восхищался, поклонялся, мучился: «Вы для меня как наваждение!» Вспоминал ее пророчества и колдовство, ее слова о том, что истинные творцы умеют не только читать, но и передавать мысли, видят вещие сны. Каждая ее сентенция вызывала у него восхищение.
– О, это умеете только вы! О, передача мыслей!
– Вы еще и видите чужие сны?… О, это потрясающе!
Позднее Ахматова вспоминала:
«Вероятно, мы оба не понимали одну существенную вещь: все, что происходило, было для нас предысторией нашей жизни: его – очень короткой, моей – очень длинной. Дыхание искусства еще не обуглило, не преобразило эти два существования, это должен был быть светлый легкий предрассветный час. Но будущее, которое, как известно, бросает свою тень задолго перед тем, как войти, стучало в окно, пряталось за фонарями, пересекало сны и пугало страшным и бодлеровским Парижем, который притаился где-то рядом. И все божественное в Модильяни только искрилось сквозь какой-то мрак. Он был совсем не похож ни