– Бо-оря! Боренька! Бориска! Сыно-ок!
И другие женщины тоже начали кричать «Боря!» И мне показалось, что сквозь шум ветра и стук колес издалека, из безлунной темноты, послышался слабый Борькин голос.
Мы проскочили какую-то разбитую станцию, освещенную заревом пожара, мелькнули сошедшие с рельсов цистерны, видел я танки, пушки, машины. Тетя Валя рыдала в уголке, женщины обнимали ее, успокаивали.
Но Боря был бы не Борей, если бы через сутки не догнал наш стоящий на глухом полустанке иссеченный осколками состав. Выпрыгнув на шоссе из зеленой полуторки. Грязный и мокрый, мягко отбился от объятий матери и заявил:
– Всё! Бомбить больше не будут! Прошу взглянуть на небо.
Над нами кружил родной, со звездами на крыльях, «ястребок». Он провожал нас до той станции, где уже мирно светились окна. Мы кричали и махали летчику, который вряд ли нас видел. Сделав прощальный круг над эшелоном, он полетел назад, туда, где рвались бомбы и снаряды, где под стенами Москвы сражались и умирали наши солдаты.
Мы уезжали подальше от Москвы, от войны и бомбежек, а где-то в далекой рязанской деревне на раскисшей дороге стояла нестарая женщина с кучей детишек, вцепившихся ей в подол, и с самой маленькой на руках. Это моя будущая теща Анастасия Петровна (Настёнка – по-деревенски) вышла навстречу отступающим красноармейцам, чтобы спросить, куда же ей податься – немец-то в соседнем селе. Небритый солдатик остановился на минуту, поглядел на десять ртов – кроме Настёнкиных, еще ее родни детки, из столицы привезенные на «вольные деревенские хлеба», – и горько скривился: «Куда ж ты пойдешь, мать? Зима, с голоду пропадешь».
Немца, слава богу, отогнали, но родственники Настёнкины детишек своих возвращать не спешили – все некогда было. Как выживали в деревне, теща моя об этом не очень любила рассказывать. Соседи вспоминают, что Настёнка была на все руки мастерица: из картошки «блюда» готовила, лепешки невесть из чего пекла – жена помнит, что травой какой-то они отдавали. Настёнка и валенки валяла при свете керосинового «моргасика», и корову-кормилицу доила, и в колхозе трудилась «за палочки» (за трудодни). И на всех едоков она была одна работница и защитница, солдатская вдова, которой и плакать-то времени не было.
А мы ехали в неизвестность подальше от войны, и нас было много, и все помогали друг другу. Конца-края, казалось, не будет этому путешествию, где каждый день приходилось думать о еде или хотя бы о кипятке. Наши запасы давно были съедены. На долгих стоянках уже не женщины, а бабы, злые и отчаянные, в платках и валенках, в драных рукавицах, бежали на станцию добывать еду, воду, уголь из паровозного тендера. Приносили кто что достанет, обменяет, вырвет, выторгует. Делили добычу, первый кусок – детям. Есть хотелось всегда, но не плакали даже самые маленькие. Несколько раз доставалась нам гречневая каша с мясом – спасибо солдатикам с воинских эшелонов. А однажды, когда мы с Васькой во время долгой стоянки болтались