– Елизавета Никандровна! – удивленно промолвил он.
– Что – Елизавета Никандровна? – переспросила она, угрожающе подняв голову. – Я так решила. Понятно?!
Да, перед ним сидела неукротимая фанатичка. Это было невероятно, но это было так.
А потом такое ощущение у Кружилина прошло. Они помолчали с полминуты, может, с минуту – и перед Поликарпом Матвеевичем снова сидела слабенькая, бессильная Елизавета Никандровна. Она даже по-старушечьи как-то расправляла лежащее на коленях полотенце и тихо говорила:
– Давайте не будем… не будем больше об этом. Ах, боже мой, куда ушел наш разговор? Но я не хотела, это как-то само собой. Просьбы-то у меня к вам, Поликарп Матвеевич, маленькие. Помогите… пусть с Юрия моего снимут бронь, пусть он пойдет на фронт. А мне помогите устроиться на работу. Вот… какие две просьбы.
Кружилина поразили и первая, и вторая просьбы. Первая удивила несказанно. Он знал, как мучился Антон, что его сын, здоровый тридцатилетний мужчина, находится не на фронте, а тут, при нем, на заводе. Кружилин как-то заметил, что зря он, Антон, мучается этим обстоятельством, мало ли на заводе работает и тридцати- и сорокалетних мужчин, тут тоже фронт, снаряды должен кто-то делать. Антон Силантьевич на это ответил:
– Да, но он мой сын, сын директора… И людям не запретишь по этому поводу думать что угодно. Пойми мое состояние.
Савельев во время того мимолетного разговора, как припомнил сейчас Кружилин, немного помолчал, потер большой свой лоб, точно хотел ладонью расправить собравшиеся на нем морщины, и добавил:
– Я бы давно отправил его на фронт, но Лиза… «Я, говорит, умру, не перенесу этого, во мне потухнет что-то, если его не будет рядом…» И потухнет. Она сошла с ума от пыток в белогвардейском застенке тогда, в восемнадцатом… Я до сих пор не могу понять, как она оправилась, что помогло ей вернуть разум. И знаю – он помутится снова, если Юрку отправить. Но и держать сына возле нее я больше не могу…
И вот Елизавета Никандровна вдруг сама просит отправить сына на фронт!
Он, не зная, что сказать, что ей ответить, сидел недвижимо, только отодвинул зачем-то подальше чайную чашку. Елизавета Никандровна молча встала, подошла к окну и, сложив руки на груди, стала глядеть на пустынную улицу, Обочины улицы заросли мягкой травой-конотопом, трава была мокрая от недавно прошедшего дождя, словно обсыпана искрящейся росой. Елизавета Никандровна долго глядела на горящие под солнцем зеленые лоскутья, молчала, губы ее были сложены обиженной подковкой.
– Вы удивлены, видимо, – проговорила она наконец, не меняя позы. – Мне не объяснить, почему я так решила. Со мной… во мне что-то произошло. Словно какая-то пелена с глаз упала. Он – сын Антона и мой… Почему же он здесь, а не там… не в том пекле, где идет смертная битва за то дело, за которое мы с Антоном боролись всю жизнь? Он, Антон, переживал, мучился, а я, старая дура, понять не могла…
Елизавета Никандровна опять всхлипнула, вернулась