А караси с карпами, обитатели мутных водоемов, эти вообще считались сорной рыбой, есть их здешний люд просто брезговал, недовольно морщил носы:
– Это все равно что тины наглотаться. Или лягушачьей икры… Тьфу!
Так что походы Мягкова на озера были конечно же баловством, и местные любители рыбы относились к ним как к баловству, щурились снисходительно:
– Ну-ну!
Так что в этот раз Мягков неожиданно начал подумывать о рыбалке, оставшейся за спиной, как о мероприятии не самом удачном: а вдруг командиры, которых он хотел порадовать свежей рыбой и жирной карасиной ухой, отнесутся ко всему без особого восторга? Ну, действительно, какой может быть восторг, когда в домах, где они поселились, у хозяев и осетрина водится в избытке, и икра, и уху, ежели понадобится, они могут приготовить из нежной стерлядки, а не из пахнущих болотом и прелой землей карасей.
Но тем не менее ухой штабные командиры остались довольны, не отворачивали носы в сторону, не морщились, а требовали добавки. Значит, понравилась еда, несмотря на наличие в городке осетрины и икры.
Летние ночи на юге бывают короткими, наполненными острым, режущим слух треском цикад, пронзительным звоном древесных лягушек, сверчков, кузнечиков и прочих певунов, но, несмотря на свою силу и громкость, многослойное пение это рождает в душе ощущение тревоги, чего-то смутного, враждебного…
Легче ночи делались, когда на небе начинала сиять луна – даже половинчатая, обкусанная, ущербная, – свет ее все равно помогал человеку дышать, раздвигал душное черное пространство, изгонял из души беспокойство.
Месяц народился недавно, посвечивал пока скудно, задумчиво, он неторопливо двигался по небесному своду и набирал силы.
Мягков размеренным усталым шагом подходил к своему дому, подбивал мысленно итоги тому, что было сегодня перелопачено, сделано, – вздыхал, поскольку в перечне дел было всякое. И хорошее было, и плохое. В число приятных дел он включил, само собою разумеется, рыбалку, неприятные дела были тоже – отчего-то захромал любимый конь коменданта Орлик, и его пришлось передать в руки лошадиного врачевателя Пинчука, тот, разбойно посверкивая глазами, покачал головой, затем осуждающе покосился на коменданта.
– Чего так, Пинчук? – засек его колющий взгляд Мягков, – Такое впечатление, что ты меня хочешь схарчить. Ну, будто ты уже сварил меня, подрумянил на сковородке, вывалил в тарелку, намазал горчицей и сейчас откроешь рот…
– Орлика надо перековать, – скрипучим голосом произнес Пинчук, он всегда говорил скрипуче, будто выпил чая с канифолью; если надо было причинить боль животному, голос у него делался таким, что у тех, кто слышал его, невольно начинали чесаться зубы. – У коня под подковой – нарыв.
Коменданту пришлось пересесть на запасного коня, ленивого неповоротливого Гнедка, других свободных коней не было, – и Мягков сурово потыкал лекаря рукояткой плетки в грудь:
– Постарайся