И почему это судьба устраивает?! Зачем? Если сам вырос в детском доме и вспоминаешь его не как страшный сон, а как страшную быль? Как один чёрный коридор, по которому ты идёшь не на еле желтеющий вдалеке свет, а во всё более сгущающуюся темноту с единственным желанием, чтобы она скорее тебя поглотила навсегда и избавила от постоянного унижения, от непосильных душевных мук, перед которыми даже непреходящий голод и вечные побои – ничто! «Змеёныш! Сын врага народа!» Они говорили, что яблоко от яблони недалеко падает, и были правы! Они всегда и во всём были правы! Кто? Они! Взрослые! Власть! И он ненавидел эту власть так сильно, что в любую секунду задыхался от ярости при соприкосновении с самым ничтожным её проявлением – вывеской, ступенькой, дверью.
Он ненавидел её с самого того дня, когда перестал по-детски, по-октябрятски любить… Вернее, с самой той ночи, когда забрали отца. Мать взяли через два месяца. А его не успела увезти тётка от вездесущих энкавэдэшных глаз, и «змеёныша» сволокли в детский дом, потому что он сопротивлялся, кусался, орал – словно знал, что его ожидает.
Там он постепенно стал ненавидеть всех: директора, воспитателей, «контингент», т.е. своих однокашников, тоже попавших в беду. И растил это сжигающее чувство со своих семи до шестнадцати лет, когда его выкинули на свободу.
Это случилось сразу после смерти Вождя. Мать не вернулась, и никто не знал, где поплакать над ней. Отец очень скоро оказался дома и умер через два года, но за эти два года успел добавить столько к посеянному в душе мальчишки чувству, что всю оставшуюся жизнь Сиротенко не мог совладать с ним.
«Ты, Ванька, никому им не верь, – отец неопределённо обводил рукой круг, – они все бляди! Ни одному слову не верь! И дела никогда с ними не имей! Они не люди – так… шваль двуногая! И помяни моё слово: погибнут от своего же семени – наплодили Павликов Морозовых и ненависть в народ уронили!»
Отец однажды просто не проснулся. От него остались сапоги, новенькая телогрейка – носи и носи – и, главное, комната. Если бы не жилплощадь, не выжил бы Сиротенко. Не состоялся. Сгнил бы где-нибудь в лагере или на воровской малине, как многие его товарищи, выпущенные в белый свет на верную погибель. А он выжил и распрямился, и поднялся. И каждый раз, когда думал об этом, вспоминал единственного человека, которому, как выходило, был обязан всем этим, потому что дал ему в душе клятву – вроде мальчишескую, смешную, непроизносимую вслух, и оказавшуюся тем посохом, который поддерживал его в трудную