– Вы словно боитесь музыки, – сказал он, когда Фрида в перерыве пила кофе.
– Это комплимент, – торопливо добавил он, – я имел в виду, что не боитесь, а уважаете.
Фрида даже улыбнулась, таким хорошим был кофе:
– Нельзя думать, что ты все можешь. Это плохо кончается. Все может только Бог.
– Вы верите в Бога? – он забрал у Фриды чашку: «Я уберу».
– Как сказать? – она задумчиво перелистала ноты.
– Несомненно, есть высшая сила. Мы играем Тартини…, – она повернулась к Мартину.
– Играем, – он мимолетно улыбнулся.
– Тартини приснилось, что ему играет дьявол. А кому-то, наверное, приснилось бы, что играет Бог. Впрочем, я в дьявола не верю.
– Я верю, – пробормотал Мартин, усаживаясь за рояль.
Фрида подняла бровь.
– В этой стране, – он помолчал, – начинаешь верить, что есть дьявол. Хотя, что есть Бог, тоже веришь. Кстати, Тартини влюбился в ученицу, и бежал от любви в монастырь.
– Где ближайший? – Фрида подняла смычок: «Давайте играть».
Они вышли из консерватории в час, когда небо, неожиданно очистившись от завесы туч, стало таким, каким оно и должно быть здесь, среди веселых холмов, высоким, голубовато-золотистым, с брусничной полосой внизу, где укатывалось за горизонт солнце.
Лужицы на мостовой покрылись тонким, еле заметным ледком. Фрида вспомнила громыхающий на запад, через мост, серый поезд метро, отсветы заката в окнах бесчисленных небоскребов.
– Хочется гулять, – вдруг сказала она.
– Вы не замерзнете? – спросил мужчина.
– У вас наверняка найдется шарф. Или глинтвейн. Или и то, и другое, – натянув перчатки, Фрида посмотрела на него снизу вверх. «Ведите. Или вы, как говорят, на моей далекой родине, не местный?»
– Я думал, вы из Нью-Йорка, – Мартин открыл перед ней дверь.
– Там тоже так говорят, – Фрида вдохнула ломкий, колючий вечерний воздух.
– Я самый что ни на есть местный, – он пошел рядом с Фридой, примериваясь к ее шагу. «Могу даже показать, насколько».
– Давайте, – она взглянула в его глаза, синие, как самое глубокое, предзакатное небо.
Она почему-то думала, что Мартин поведет ее домой, но они пришли на кладбище, долгое пространство на склоне холма, покрытой пожухлой, в изморози травой, с расставленными в беспорядке плитами старого мрамора.
– Это не еврейское, – она подошла к одному из памятников, с выбитым крестом.
– Еврейского больше нет. Его разгромили в Ночь Разбитого Стекла.
Последнее слово он сказал по-немецки. Фрида поежилась – острое слово, злое, как длинный, притаившийся на кухонном полу осколок бокала, который только и ждет, чтобы вонзиться в мягкую плоть ладони, пониже большого пальца.
– Потом туда упала бомба, во время войны. После войны евреев здесь не осталось, – закончил Мартин.
– Но вы? – Фрида