Только в тот раз я почувствовала, что должна ответить. Я не могу больше молчать.
– Девочка, – мой голос слишком тих, но зрители заметно усмирели. – Я помню девочку. Ей было двенадцать.
– Что именно вы о ней помните? – теперь я понимаю, что ведущий чеканит равнодушный текст многомиллионного тиража.
– Она… дала надежду на лучшую жизнь… она… – я смотрела прямо в ослепительные огни софитов, – она не сумела их спасти… и ушла вместе с ними… – я выпрямилась. – Еще помню Дока. Слишком талантлив. Слишком… Родись он в столице, мир мог бы им гордиться… – нет, все не то! Почему я не могу сказать что-то действительно важное?! – Я помню девушку… у нее были темные волосы. Она любила малину… знаете, есть такая ягода – малина? – перед глазами, как вживую, мелькнуло пятно от ягод на белой блузке – и ее пустые, безжизненные глаза. Будь сильной, Кая. – И я помню своего брата!.. Потому что он изменил этот мир. Он его перевернул. А когда он лепил фигурки из глины… и посуду… замечательную глиняную посуду… – я вдруг стала задыхаться от душивших слез. – …он пел старую песню… про дождь, – я быстрым движением утерла слезы и усмехнулась: – хотя он никогда не любил дождь, – снова выпрямилась и ломано запела:
Пусть бегут неуклюже
Пешеходы по лужам,
А вода по асфальту – рекой…
Я умолкла, не в силах больше выдержать эту пытку, и с удивлением обнаружила, что некоторые из слушателей встали со своих мест и что-то мурлыкали себе под нос.
…и не ясно прохожим
В этот день непогожий,
Почему я веселый такой…
– Да это просто смешно!
– Она лжет! – кричат где-то с первых рядов.
Я вздрагиваю. Иные продолжают петь. Все они хорошо знают эту песню, ибо создали ее еще при Союзе.
Сотни ночей я лежала без сна, глядя в потолок, и нашептывала эту песню, глотая слезы. Его песню. Песню Ноя Штарка, одного из тех, кто когда-то заменил мне семью.
Дрожали колени и пальцы рук; поднялась какая-то суета. Глаза застилали слезы, уже ничего невозможно рассмотреть. И туман – всюду один и тот же туман. Боль восторжествовала только сейчас, здесь, семь лет спустя. Слышу за кулисами голос Таты, чувствую растерянность Руни. Меня подхватили под руки и увели из студии.
– Уберите камеры! – кричит Тата, но настойчивые электронные глазищи пытаются запечатлеть каждую черту моего лица. – Я сказала: уберите камеры! – взревела напарница. Меня вывели в отдел подготовки, где на нас налетели спонсоры и даже репортеры. – По контракту вы заплатите ей половину стоимости, ясно вам? – бушует, как море, она. – И уберите, наконец, этих крыс. Мы не договаривались на интервью.
Охранники разгоняют репортеров, Тата тянет меня за руку – почти как в тот последний день, до того как мы пересекли границу Ас-Славии. Она все причитает: «Больше никаких интервью. Никакой публичности. Я и пальцем ради этого не пошевелю».
– Больше никакой политики, – отвечаю ей.
Деньги