Парнишка насупился.
– Если ты не хочешь делать пушки, так я другого папку попрошу.
Стародубцев вздрогнул, как дерево, ушибленное громом. Сердце в такие минуты – словно бы тоже бросали в огонь.
– Какого – другого? Что молчишь, партизан?
Николик поначалу был весёлым, заводным, постоянно что-то лопотал и во всем старался помогать приёмным родителям. И вдруг с ним что-то произошло. Он стал меняться прямо на глазах – капризничал, вредничал. Дух противоречия проявлялся в нём с такою силой, как будто не трёхлетний «курский соловей», а тридцатитрёхлетний соловей-разбойник характер свой показывал.
– Кризис трёхлетнего возраста, – объяснила фельдшерица, ходившая по дворам и делавшая детям прививки. – Это бывает со всеми. Пройдёт. Не волнуйтесь.
– Со всеми такого не бывает, – строго вымолвил Стародубцев. – Он же папку с мамкой потерял.
– Ну и что? – успокаивала фельдшерица. – Да он их не помнит. Вы об этом даже и не думайте.
– Легко сказать – не думайте, – прошептал Солдатеич, вздыхая. – А голова тогда зачем? Шапку носить?
Он был уверен, что трёхлетний малыш стал меняться в худшую сторону от того, что потерял своих настоящих родителей, и обретение новых отозвалось в нём какими-то глубинными, печальными переменами.
Ошибся Степан Солдатеич. Да и слава Богу, что ошибся. В четыре годика, в пять лет и в шесть голубоглазый «курский соловей» преобразился в лучшую сторону. Пропали капризы и вредины, исчезли потаённые страхи, возникавшие после прочитанной сказки. Темнота перестала пугать.
Повеселел парнишка и сделался покладистым, ровным и уверенным в себе – как Чирихин-старший.
Душою и телом Николик взял всё, что можно было взять от родного отца. День за днём и год за годом из него «прорезался» и характер и облик Чирихина-старшего, его манера говорить, выставляя вперёд угловатый крутой подбородок; манера смотреть, слегка исподлобья; манера ходить, наступая на пятку так сильно, что подмётки рвались на ходу.
– Надо снова покупать, – замечал Стародубцев ближе к зиме. – В чём пойдёшь? Босиком? Так пятки тоже могут быстро износиться, ежели не подковать.
В ответ Николик только похохатывал – чувство юмора досталось от отца, любившего, а главное, умевшего травить анекдоты на фронте.
Зимой нередко томились дома, зимовничали-домовничали. По снегу, по морозу не шибко рыпались, но всё-таки за печку не держались – не тараканы запечные, особенно если учесть сибирскую закваску Солдатеича.
Парнишку-непоседу через день да каждый день тянуло покататься на сахарных горках, на хрустальной реке. И Солдатеич за ним – куда денешься – вдогонку трусил на лыжах и даже на коньках скользить пытался до тех пор, пока не грохнулся и такую прорубь задом прорубил – до конца зимы не замерзала, дымилась, как воронка после бомбёжки; так сам он зубоскалил над собой.
Доля Донатовна, собирая вечерять, порой не могла докричаться