Слово за слово, одно заклинание за другим, один час за другим – ночь постепенно подходила к концу, но Эрагон не обращал внимания на бег времени. Когда девочка начинала плакать от голода, он «подкармливал» ее порцией собственной энергии. Они оба с Сапфирой избегали проникновения в мысли малышки – они понятия не имели, как подобный контакт может сказаться на ее незрелом сознании, – однако же порой, случайно, они как бы касались ее мыслей, и Эрагону эти мысли казались весьма смутными и неопределенными; это было похоже на бурное море неконтролируемых эмоций, которые все остальное в мире низводят до не имеющих значения понятий.
А рядом с Эрагоном продолжали мерно позвякивать спицы Гертруды, и этот ритмичный стук нарушался только тогда, когда вязальщица начинала подсчитывать петли или распускала несколько петель или даже рядов, чтобы исправить допущенную ошибку.
Медленно, очень медленно ткань нёба и челюсти девочки становилась цельной, лишенной каких бы то ни было швов; края «заячьей губы» тоже сошлись; кожа ее текла, точно жидкость, морщилась, распрямлялась, и крошечная верхняя губа постепенно начала приобретать безупречную форму «лука любви».
Особенно долго Эрагон возился именно с формой ее губы, страшно волнуясь и без конца исправляя, пока Сапфира не сказала ему: «Все. Дело сделано. Так и оставь». Только тогда он был вынужден признать, что больше, пожалуй, и не сможет ничего улучшить и дальнейшие исправления могут лишь повредить девочке.
И он позволил наконец себе умолкнуть. После этой бесконечной колыбельной рот у него совершенно пересох, язык, казалось, распух, горло саднило. Эрагон рывком встал с лежанки, но выпрямиться сразу не смог, и некоторое время ему пришлось постоять, согнувшись пополам, пока не отойдут затекшие мышцы.
Заметив, что в палатку, помимо зажженного им волшебного фонарика, проникает еще какой-то бледный свет, примерно такой же, как и тогда, когда он еще только начал работу, он даже несколько смутился, не понимая, в чем дело: ведь солнце, конечно, давно уже село! Но потом понял, что солнечное сияние исходит не с запада, а с востока.
«Ничего удивительного, что у меня все тело болит! – подумал он. – Я же просидел возле нее, скрючившись, всю ночь!»
«А я-то? – услышал он голос Сапфиры. – И у меня все тело болит!»
Ее признание удивило Эрагона; она редко признавалась, что у нее что-то болит, какой бы сильной эта боль ни была. Видно, их общее сражение с недугом отняло у Сапфиры куда больше сил, чем ей казалось сперва. Когда Эрагон это понял – а Сапфира сразу догадалась, что он это понял, – она тут же свернула свой с ним мысленный разговор, заметив напоследок:
«В