Мы вошли в подъезд.
– Давайте выкинем цветы, – предложил я.
– Зачем? – Лаврова потянулась на цыпочках и положила букет на какой-то электрический ящик с нарисованным черепом. – Назад пойдем, тогда заберем. А пока их черепушка постережет…
– Вроде и грехов я таких не совершала, чтобы так строго взыскивалось, – устало говорила Евдокия Петровна Обольникова. Руки ее, тяжелые, натруженные, бессильно лежали на столе.
– Евдокия Петровна, мы же вас тоже расспрашивали не потому, что нам другого занятия не найти, – сказала Лаврова. – Но ваш муж ходил в квартиру к Поляковым…
– Не касаюсь я его, – сказала женщина. – Пропади он пропадом, мерзкий. Все, что мог, отравил, испоганил.
В комнате было удивительно пусто, необжито. Евдокия Петровна подняла на меня глаза и перехватила, видимо, мой взгляд.
– Смотрите? Сарай наш пустой оглядываете? А что делать? Гена перед самой армией себе куртку кожаную купил, радовался – молодой ведь, ему, понятное дело, приодеться хочется. Недоглядела я, так этот проклятый унес ее и пропил. Все, что осталось, к дочке перенесла…
– А где же вещи вашего мужа? – спросила Лаврова.
– А какие же вещи у него? – удивилась Обольникова. – Что на нем – вот и все его вещи. Дочка мне в кредит холодильник купила, так я к ней на неделю как уехала – внучок прихворал, – он и холодильник вытащил из дому. Так опился тогда, что чуть не помер. Оно жаль, что «чуть» не считается… Стыд ведь какой – у человека внуки, а я за получкой его на работу езжу.
– А как вы к нему на работу добираетесь? – спросила Лаврова. – Я имею в виду, транспортом каким?
– Троллейбусом двадцатым, не на такси же. Ох, горе мое горькое! За что мне только причитается такое? И за душегубство каторгу на срок дают. А мне – пожизненно.
Так мы и ушли, не узнав того, что знала и видела эта усталая, замученная женщина, истерзанная страхом и ожиданием позора.
Глава 6
Фаза испепеления
Каноник Пьезелло провел ладонью по шантрели, погладил изогнутым смычком басок, и протяжный, неслышно замирающий звук надолго повис солнечной ниткой в мягком сумраке мастерской.
– Предай Господу путь свой и уповай на него, и он совершит… – сказал каноник, и слова Писания неожиданно прозвучали в этой длинной тишине угрозой.
Неловко завозился в углу Антонио. Амати бросил быстрый взгляд на ученика, прошелся по комнате, задумчиво посмотрел в окно, где уже дотлевали огни позднего летнего заката. Негромко щелкали кипарисовые четки в сухих пальцах монаха, его острый профиль со срезанным пятном тонзуры ясно прорисовывался на фоне белой стены. Беззащитная и беспомощная, будто обнаженная, лежала на верстаке скрипка, и когда жесткая рука монаха касалась ее, у Антонио возникало чувство непереносимой боли, словно монах прикасался к его возлюбленной. А мастер Никколо молчал.
– Ты же сам говоришь, Амати, что скрипка – как живой человек… – говорил тихим добрым голосом каноник. – И если дух твой чист и Господь сам идет перед тобой, то святое