– Пожалуй, кое-что у нас теперь все-таки переменится.
Когда дверь захлопнулась, стало почти тихо; а потом в тишине раздались новые негромкие звуки: «тук, тук, тук». Он повернул голову влево – там, на цоколе колонны, сидел немой в кожаном фартуке, зажав большой камень между коленями.
«Тук, тук, тук».
– А знаешь, Гилберт, он, кажется, велел тебе ваять с меня, потому что я подолгу стою на месте!
Немой поспешно вскочил. Джослин улыбнулся ему.
– Можно подумать, что от меня здесь меньше всех проку, как по-твоему?
Немой улыбнулся преданной, собачьей улыбкой и замычал пустым ртом. Джослин радостно засмеялся в ответ и кивнул, словно их связывала какая-то тайна.
– Спроси эти четыре опоры на средокрестии, есть ли от них прок!
Немой засмеялся и кивнул.
– Скоро я встану на молитву. Можешь пойти со мной, будешь сидеть смирно и работать. Но захвати подстилку, чтобы не насорить, а то Пэнголл выметет тебя из капеллы Пресвятой Девы, как сухой листок. Не надо сердить Пэнголла.
Тут раздался новый шум. Джослин сразу забыл про немого, повернул голову, прислушался. «Нет, – сказал он себе, – не может быть, им не успеть так быстро!» И он поспешил в южный неф, откуда можно было через средокрестие заглянуть в северный трансепт. Возле часовни Пиверела он остановился. И прошептал, исполненный радости, которая была слишком глубока, чтобы выносить ее из храма:
– Нет, это правда. После стольких лет неустанных трудов. Слава Господу.
Ибо совершалось невероятное. «Ведь я проходил здесь столько лет изо дня в день, – подумал он. – И всегда то, что снаружи, было отделено от того, что внутри, так же четко, так же вечно и непреложно, как вчерашний день от сегодняшнего. Внутри – гладкий, расписной камень, снаружи – грубые, обросшие лишайником стены. Вчера, да нет, сегодня, только что между ними была неодолимая преграда. А теперь там сквозит воздух. Разобщенные части соприкоснулись, и я, как в замочную скважину, вижу угол дома канцеллярия, где, быть может, сейчас ждет Айво.
Мужайся. Слава Господу. Это начало свершения. Одно дело велеть вырыть яму меж опорами, словно могилу для какого-нибудь именитого горожанина. А это совсем иное. Теперь я поднял руку на самое тело своего храма. Как хирург, я поднес нож к животу, бесчувственному от макового отвара…»
Он пытался представить себе это, и негромкие звуки утрени казались ему слабым дыханием бесчувственного тела, распростертого на спине.
По другую сторону часовни раздались молодые голоса.
– Что ни говори, он обуян гордыней!
– И погрязает в невежестве.
– Знаешь, он возомнил себя святым! Это он-то – святой!
Но, увидев в полумраке настоятеля, оба дьякона упали на колени.
Он