Париж! Quartier Latin! «Odeon»! Rue Vaugirard! Hotel «Tryanon»!
Я иду по этим камням, мимо этих кафе… Каждый шаг, каждый уголок и закоулок здесь многократно описан (в обоих смыслах этого емкого русского слова). Здесь дышат века культуры и великие традиции художественного пренебрежения любыми правилами и предписаниями.
Роскошный, мощный, с классической колоннадой театр «Odeon». В нем два зала. И сперва предполагалось, что литературный концерт должен идти в малом зале. Но потом – мне это объяснила мадам Айс, секретарь Стрелера, – было много заказов на билеты, и концерт перенесли в большой зал. Элизабет Айс! Я никогда не видел вблизи такой ослепительно ухоженной, такой роскошно-хрупкой женщины. Самого маэстро Стрелера в Париже сейчас нет, объяснила она мне, но она сделает все, чтобы мое пребывание здесь было комфортным. Что мне необходимо?
Прежде всего поменять билет! Я хотел бы пробыть здесь не двое суток, а хотя бы неделю – жестоко отправлять меня из Парижа в семь утра на следующий день после концерта.
– Но мы просто полагали, что господина Юрского ждут неотложные дела.
– О, не беспокойтесь, господин Юрский отложил все дела и жутко хочет задержаться в Париже до конца недели. И потом… если билет поменяют, нельзя ли просить оплатить мой отель на этот срок?
– Но… – ослепительная Элизабет смотрит на меня с недоумением, – но господин Юрский мог бы и сам… – Тут она начинает смущенно запинаться, и тень подозрения возникает в ее прекрасных глазах – может ли она спросить, каков гонорар за концерт г-на Юрского, полученный им в Госконцерте?
– Три тысячи, – говорю я. – Trois mille.
– Долларов?
– Франков.
Мадам Элизабет вздрагивает, опускает глаза и долго не поднимает их. Сквозь дивный макияж проступает естественная краска. Это стыд за Госконцерт – очень уж крутые комиссионные. М-м Айс поднимает наконец на меня глаза и говорит, что она все устроит.
Утром 27-го приезжает Симон Маркиш. За полчаса до прихода женевского поезда я уже мерил шагами платформу Лионского вокзала.
Симон был налегке – сумка через плечо и зонтик. Мы не виделись четырнадцать лет. После его эмиграции было много сложного и в его, и в моей жизни. Мы переписывались – с оказией, а иногда и прямой почтой. Как ни странно, письма доходили. Они шли по месяцу и более, но доходили. Два-три раза мы рискнули говорить по телефону. Двадцать лет перед этим мы дружили – крепко и захватывающе интересно. У Симона был широкий круг знакомых в среде московской литературной интеллигенции. Его ценили и любили за талант, за легкость, за широту взглядов, за колоссальную образованность, обаяние. В него влюблялись женщины, и он влюблялся в них. А у меня был свой – тоже широкий – театральный круг. На наших московско-ленинградских встречах круги смыкались и перемешивались, к обоюдному удовольствию и тех и других.
Двадцать лет мы дружили. Потом четырнадцать не виделись.