– Вместе и погибать легче, – рассудил цыган. – Вместе в девицах ходили. Все в паре, как игла с ниткой…
Снова нитки. И снова оборванные. Нитки, которые никуда не тянутся.
Цыганишка беззаботно поправлял на шапчонке цветы. Черный человек с незатемненным сердцем. Чего ему печалиться. Беда согнала семейство из родового гнезда, а ему даром достался кусок сенокоса, да еще какая-то мелочь возле него. Не зря говорят: на навознице цветы растут, а на чужой беде – чья-то прибыль.
Мне захотелось оставить услужливому человеку хотя бы утешительное слово.
– Файный цветок ты выбрал для украшения. Да еще и лечебный: от герани голова ясная, хорошее настроение и крепкий сон.
– Это хорошо, хе-хе-хе, ибо цыган спит, как заяц.
– А как завянет, пожуй и прикладывай к ранам.
В конце я еще выведал, где живут Пиняшки. Косарь объяснил, но не советовал туда идти. Все поголовно, и стар и млад, вповалку лежат в сыпняке. Сосед им воду ставит под порог, а из монастыря приносят ведерко похлебки.
Я миновал ту мазанку без ворот, где на столбе сиротливо свернулась черная бинда. Интересно, подумал я, что появилось раньше: черный знак, которым отмечены эти печальные жилища, или черная беда, что в них поселилась?
Я не вошел туда. Не потому, что испугался хвори, а потому, что не взял с собой лекарства от нее. Сапоги сами понесли меня к корчме Мошка. Эта обувка была подарком корчмаря за лечение его жены, у которой была грудная жаба. За мостом я встретил прислужницу бурмистра. Она шла от проволочной корзины, погруженной в реку, куда рыбаки свозят улов. Женщина несла корзинку, а в ней на лопухах трепыхались три длинномордые щуки. Такие гнездятся в Давидковом затоне – есть куда на лодии грести. «Щука рыба ука, – любил приговаривать мой родной отец, – не всякому ловцу дается».
– Свежий товар? – обратился я к молодой верховинке.
– Нет, через день забираем здесь свою порцию. С тех пор как Алексу, нашего рыбаря, посадили в темницу, рыбу привозит нам Тончи. Давно щук не возил.
– Красивые. Как почистишь, вдоволь высеки их крапивой – выпустят горечь…
Самого Мошка я не застал, за стойкой стоял его прыщавый племяш. Налил мне посудину керосина. Мои глянцевые халявы отражали мусор на неметеном полу. В корчме стоял шум пьяного говора и кислый дух вина, капусты и немытых тел. Двое бедолаг под закопченным оконцем вяло тянули:
Вода идет, вода идет. Вода в яму зайдет.
Да не знаешь, молодец, где ’тя беда найдет…
Оборвали песню, уставились на забрызганное стекло.
– Я тебе говорю: голову ему палашом раскроил австрияк, вот ум и вытек. Я это видел собственными глазами, мы тогда защищали Подгорянский мост.
– Не может ум вытечь…
– Зато мозги могут. А мозги и есть ум. Как масло в лампе. Выльешь – и светить нечем. Тьма. Так и в голове.
– Пожди, но он же говорит, как и те, кто при уме.
– Говорит, да токмо слова у него текут задом наперед. И сердак